http://forumfiles.ru/files/000f/3e/ce/14718.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/40286.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/95139.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/22742.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/96052.css

Manhattan

Объявление

Новости Манхэттена
Пост недели
Добро пожаловать!



Ролевая посвящена необыкновенному острову. Какой он, Манхэттен? Решать каждому из вас.

Рейтинг: NC-21, система: эпизодическая.

Игра в режиме реального времени.

Установлено 5 обложек.

Администрация
Рекомендуем
Активисты
Время и погода
Дамиан

Маргарет · Медея

На Манхэттене: май 2018 года.

Температура от +15°C до +28°C.


Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » комедианты ‡флэшбек


комедианты ‡флэшбек

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Время и дата: 21 сентября 2017 года, первая половина дня.
Декорации: кабинет штатного психолога в Колумбийском университете.
Герои: Александра, Энджел.
Краткий сюжет: начало учебного года на факультете было омрачено печальным событием - Тимоти МакКонахи, профессор математики, погиб в результате жесткого нападения на небольшой супермаркет в районе Трайбека. Профессору МакКонахи исполнилось сорок восемь лет, он оставил после себя жену, троих детей и годовалую внучку. Нам всем будет его очень не хватать.

Отредактировано Angel Heart (01.02.2018 22:21:15)

+1

2

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
В последнее время кошмары Гипатии становится тяжелее, чем прежде: долгими ночами, когда химическое благословение, ниспосланное святыми фармацевтических компаний, обступает ее со всех сторон, подобно холодной воде в глубине бурной горной реки, и когда боль, ревущей яростной волной накатывающая на искалеченную ногу, успокаивается, точно пристыженный злобный пес, она видит сны об Ираке, полные горячего, скрипящего на зубах песка и запаха крови. Обычно она просыпается без крика; без единого звука. Скорее уставшая от ежедневного повторения этого ритуала, нежели всерьез напуганная им, Гипатия встает, выпутывает свое одряхлевшее тело из липкой паутины анестетиков, и каскад ярких белых вспышек, гроздьями обрушивающихся на вывороченную, бугристую пустыню ее бледной покореженной ноги, напоминает Александре, где она - и что она, в конце концов, по-прежнему жива. Нельзя сказать, чтобы она всерьез нуждалась в этом напоминании; нельзя сказать, чтобы она могла от него отказаться. В ночь перед двадцать первым сентября, когда Гипатия просыпается с ревущей болью в висках и воющими ее отголосками - в бедре - ей снится Джейк, и во сне она перебирает его волосы, едва ли веря в то, что он до сих пор жив. Она сбрасывает с себя остатки сна, когда он вкладывает в ее руку гранату с оторванной чекой, и когда сквозь его губы начинает сочиться полузасохшая кровь, полная черных комков и пышной розовой пены. Гипатия просыпается, дрожа не то от холода, не то от остатков алкоголя в своей крови, не то от остаточного действия анальгетиков; ногу дергает, как будто она и впрямь способна ещё воспроизводить движения более замысловатые, чем движение маятника, с бессмысленной монотонностью покачивающегося внутри старых напольных часов в ее рабочем кабинете.
Она садится посреди влажных, сбившихся в куль простыней, нашаривает прислоненную к прикроватной тумбочке трость - изогнутая, точно острый птичий клюв, рукоять приятно холодит ладонь знакомой, обнадеживающей твердостью - и, опершись на нее всем телом, пытается спустить ноги с кровати. Каждый день - битва; каждая минута - бой. Трость скользит по гладкому паркету: ее прорезиненный наконечник взвизгивает, и Гипатия, потеряв равновесие, едва не падает с кровати: скопившийся между ее лопаток холодный пот медленно стекает вниз по позвоночнику - ледяные стрелы тревоги, проступающие сквозь поры, словно "слезы" на мираточащих иконах. Она замирает, пытаясь отдышаться - с возрастом это становится все сложнее - и, поставив трость поустойчивее, заставляет себя и свое сопротивляющееся, пасующее перед болью тело принять вертикальное положение. Первый шаг - самый сложный, напоминает себе Александра, медленно выравнивая дыхание и выпрямляя спину; она напоминает себе это и делает его, этот шаг, неустойчивый и вместе с тем решительный, как первые движения взгромоздившегося на ноги младенца. Хорошо, очень хорошо: босые ноги медленно, дробно, нескладно шлепают по полу - раз, два, три, шаг, еще шаг... Как же хочется пить. Трость гулко ударяет наконечником о доски паркета, и пустая спальня сотрясается от этого звука: он бьется о стены, точно сердце - о ребра, раскалывается на эхо, ударяется о закрытые окна, и Гипатии кажется, что это может разбудить весь дом. Что думает об ее ночных прогулках Лестер? Да разве это важно... Гипатия не знает даже, ночует ли он сегодня дома: их спальни - два независимых государства, разделенных колючей проволокой и пограничными войсками - достаточно далеки друг от друга для того, чтобы никто из правителей не знал, что происходит во вражеском лагере.
Она проходит дальше и берется за выстуженный металл дверной ручки; оглядывается - на часах три утра - и кособоко ковыляет внутрь затененного угольной темнотой коридора, давая наполняющим его темным водам заполнить самое себя и сомкнуться над своей головой. Три утра, и больше она не заснет. Это давно уже стало непреложной истиной, недостойной доказательств теоремой мирового порядка: проснуться, встать, оступаясь так, точно еще одна ночь способна заставить ее забыть неприглядно простой механизм прямохождения; дойти до двери и, не таясь, простучать тростью по гулким паркетным полам до кухни. Там, словно в насмешку - три небольших приземистых порога, кокетливо прикрывающихся резной решеткой перил. Ее перил, как полагает Лестер и его друзья, - хотя Гипатия не притрагивается к ним, даже когда боль обращается против нее оглушительной серо-стальной бурей, стирающей оттенки и острые грани, наполняющие мир. Она проходит по ним дважды: в первый раз - чтобы сбить оскомину скрипучих серых песков со своего языка, заглотив стакан-другой воды; во второй - возвращаясь обратно в свою спальню, и каждый раз стоит ей непомерных усилий. Но Гипатия упряма - упрямее не найти.
Она проделывает этот путь снова: медленно, с выпрямленной до треска спиной и головой, поднятой к потолку, - так, будто и впрямь думает, что в этом доме занимает чье-то внимание больше, чем призрак, бродящий закоулками чужих воспоминаний только для того, чтобы задержаться среди живых. Гипатия - этот призрак, но даже и подобное положение ее не волнует. Из-за сероватых занавесок, закрывающих окна спальни, уже пробивается полупрозрачный свет, едва различимый среди разлитой в тихом воздухе комнаты мглы, - рассвет близится, откликаясь в Александре тягостным предчувствием грядущего дня. Несмотря на кошмары и непреодолимую порой тяжесть следующих за ними побудок, она любит короткие часы предрассветной истомы, дрожащие и замирающие, точно скрученное экстатической судорогой человеческое тело, и тихие, как сама осень. Предвестники всех тех тягот, которые приносит с собою рассвет, они, однако, не лицемерны так, как часы вечерние, влекущие за собой только бессонную тишину остывающей квартиры и пограничную тревогу спальни, распятой посреди военных действий. Александра любит их, поскольку больше ей любить нечего.
До рассвета остается около часа; она сидит, утопая в белом огне светильника, стоящего на узком столе напротив кровати, и медленно, пытаясь вникнуть в машинное скрежетание тревоги внутри своей головы, просматривает результаты тестов, проведенных не ею. Не ею. Фамилии и помещенные рядом с ними фотографии, черно-белые, отксерокопированные вместе с теми листами, что передал ей штатный психолог Колумбийского, содержат в себе смысла не больше, чем сами тесты или даже выписки из личных дел - страницы тревожной юной жизни, разворошенной чьей-то случайной смертью. Им нет дела до смерти; они едва ли понимают, каков на самом деле ее смысл, какова глубина той пропасти, которой она в самом деле является. Никто из них не перешагнул еще того возраста, того невидимого порога, за которым лежит бескрайнее, пугающее в своем незамысловатом совершенстве понимание смерти, страх ее - всеобъемлющее знание взрослой жизни. Не потому ли все это причиняет Гипатии столько тревоги?.. Не потому ли, что…
…Что мистер Алан Дэй, солдат многочисленной армии приятелей, знакомых, друзей и коллег ее мужа, и, конечно, - один из многочисленных винтиков, заставляющих загадочную жизнь университета вращаться - позвонил ей три дня назад, когда хмельная хмарь дня уже успела впитаться в ослабевший за прошедшие годы мозг Александры, и когда со дня смерти неизвестного ей еще Тимоти МакКонахи прошли те же сакральные три дня… что он, невозмутимым, дружеским тоном подчеркивая всю необязательность, всю успокаивающую неформальность своей необычной просьбы, предложил ей «позаботиться о студентах» - и добавил в конце, что это согласовано… что за этим пошлым канцелярским словечком, брошенным с небрежностью гранаты, стояло что-то, чего ее щепетильный, несклонный к интригам, уверткам или пытливому поиску фальшивых нот мозг понять не мог - а может, не хотел. Она спросила Лестера; тот улыбнулся и посоветовал ей исполнить свой долг. На следующий день Гипатии передали отксерокопированные, обезличенные до неузнаваемости «копии» первых пяти студентов; еще через день - следующих пяти. Партии человеческих душ, небрежными штрихами типографский чернил нанесенных на обвалившийся сухостой белой бумаги: Эллидж, Риверс, Уиллок, Харт, Келли… Есть ли хоть кому-то из них дело до нелепой смерти бывшего профессора?.. А до них?.. До них - кому есть дело?

* * *

Рассвет вместе с затянувшимся серым утром выплевывает Гипатию к административному корпусу Колумбийского университета: ступени его, с головокружительной крутизной античного амфитеатра уходящие к изножьям тяжелых серовато-коричневых римских колонн, влажно поблескивают, словно каскады природных водопадов, орошенных водой, и кажутся преградой столь непреодолимой, что одолеть ее не под силу и здоровому человеку. И все же, запоздавшие студенты и преподаватели с вымученной прытью бросаются вперед по ступеням, огибают величественный постамент Alma Mater с ее приглашающе раскинутыми руками и блестящим в косых влажных лучах пробивающегося сквозь тучи света, словно нимб христианского святого, лавровым венцом, и скрываются за тяжелыми дверьми, загражденными от безнадежного взгляда Гипатии могучей спиной статуи. Нога ее пульсирует, не давая ни малейших сомнений - этот путь легким не будет.
- Путь к знанию непрост, - Александра поднимает голову и ловит приветственный взгляд миссис Лэмб, здешней богини, весьма формально отвечающей за сохранность хрупких детских душ. Чуть грузная и приземистая, словно пузатый фарфоровый чайник, она спускается по ступеням, раскрыв над головой строгий черный зонтик, и ее подкрашенные губы изогнуты в пресной вежливой улыбке, - Здравствуйте. Алан просил меня встретить вас. Гипатия, верно?
«Сложно ошибиться, раз уж исчерпывающее описание можно дать с помощью одной детали» - она не произносит этого, но Александра, безошибочно улавливающая извиняющиеся интонации, всецело обращенные к ее трости - нелепой участнице каждого из разыгрывающихся вокруг своей хозяйки представлений - мысленно проговаривает так и не прозвучавшую фразу за нее.
- Миссис Лэмб. Джорджия Лэмб, если я не ошибаюсь, - откликается Гипатия, без труда отыскивая во вместительной картотеке своей памяти, хранящей воспоминания о именах, лицах и фамилиях, нужное сочетание. Миссис Лэмб чуть приоткрывает рот, и ее губы складываются в правильную округлость буквы «О». Поравнявшись с Александрой, она чуть вытягивает зонт вперед, чтобы он накрыл их обеих, вопреки тому, что дождь успел уже прекратиться, и в воздухе висит лишь мелкая водяная взвесь. Знаменитая показная вежливость американцев - Гипатия так и не смогла к ней привыкнуть.
- Мы встречались? - она поправляет выбившийся из воздушно-кремовой прически тщательно прокрашенный локон. Гипатия натягивает на свое кислое, пронизанное следами бессонницы, боли и пьянства лицо вежливую улыбку.
- Полагаю, не лично. Пару лет назад я бывала здесь довольно часто.
- Ах, лекции, да, да… да, теперь я вспоминаю.
- Алан прислал вас помочь мне подняться? - за невозмутимыми, отстраненными интонациями сложно угадать ядовитое, презрительное раздражение, но оно там есть, даже если миссис Лэмб и не способна его услышать. А она, конечно, не способна.
- Да, да… - и миссис Лэмб подает Гипатии, Александре Гипатии, свою округлую, словно сдобное пирожное, ладонь. Так, словно это - самая очевидная вещь на земле; так, словно это нисколько не унизительно; так, словно она и впрямь должна проблеять слова благодарности, опереться на эту руку, словно старуха, и позволить протащить себя вверх под недоуменными взглядами студентов.
- Не стоит.
Александра тихо, напористо вздыхает, набирая в легкие влажный воздух, все еще недостаточно холодный, чтобы быть опасным, но уже по-осеннему пронзительный, серо-стальной и тяжелый, - и ставит трость на первую ступень. Тук-тук. Вперед, госпожа, вперед.

* * *

Тошнота уходит только после того, как она проглатывает две таблетки слабых, «безопасных» анальгетиков, и, хотя вместо нее, будто кто-то отдергивает невидимый театральный занавес, разделяющий сознание Гипатии на две равных части, из темноты появляется боль, это все же лучше, чем головокружительная слабость, лишающая способности думать и связно говорить. Расплата за упрямство?.. Что ж, во всяком случае, это - расплата знакомая, осязаемая и желанная, вызубренная, как пугающе сложный абзац из учебника. Порой Александре кажется, что жизнь была бы проще, добудь она рецепт на оксикодон, но стыдливое отвращение неизменно отрезвляет ее, словно пощечина: боль - та часть жизни, с которой она смирилась; с наркоманией смириться нельзя.
- Что ж, сегодня у вас Мэттьюз, Лэйн, Харт и Келли…
- Что насчет остальных?
- Остальных?..
В приемной кабинета, отведенного целиком заботам штатного психолога и двух других его коллег, стоит обволакивающе мягкая тишина: суета вечно дышащего административного корпуса не касается закрытых дверей и стен, оклеенных безукоризненно невразумительными обоями, и в целом, если не считать вековечного движения манхэттенских улиц за широкими окнами, этот уголок непоколебимого спокойствия, затерянный посреди бушующего пенного потока студенческой жизни, кажется Гипатии независимой банановой республикой, диктатурой миссис Лэмб обреченный на приятное молчание и шелест перебираемых бумаг.
- Да, - говорит Гипатия, небрежно прислоняя трость к подлокотнику своего кресла, - Остальных. Когда Алан передал мне те папки, я решила, что вы не справляетесь. И потом, - она слегка вытягивает ногу вперед, облегчая давление на полыхающее, словно вытащенная из камина головня, бедро, - Я поняла эту просьбу, поскольку многие из... - она усмехается, - Врученных мне студентов были на моих лекциях, но теперь… Вы предлагаете мне… сколько?.. Четверых человек? Миссис Лэмб, я освободила для вас свой рабочий день, так как безмерно уважаю имя Колумбийского и питаю личную приязнь к мистеру Болинджеру и каждому из его заместителей, но неужели вы думаете, что вынуждать меня отложить свои обязанности в клинике ради… пятерых студентов - это разумно?
Джорджия Лэмб вежливо улыбается и слегка ерзает на своем месте. Ее пухлая, окольцованная узкой белой лента обручального кольца рука неспешно подносит к напомаженному рту чашку с чаем, а взгляд прозрачных голубых глаз быстро сверяется со временем, отсчитываемым настенными часами за спиной Александры.
- Мы не рассчитывали, что вы согласитесь, - говорит она между глотками из своей чашки, и в этой осторожной, обтекаемой фразе Гипатии чуется нечто фальшивое, какая-то острая, лишенная пары грань, не желающая подходить к сложенному из тысяч других рисунку. - И, к тому же, некоторые студенты отказались от психологической помощи, так что мы... - миссис Лэмб откашливается, - Решили, что будет справедливо попросить вас побеседовать с теми ребятами, которые были с мистером МакКонахи незадолго до трагедии. Он, например, вел научную работу мисс Лэйн, так что, я думаю, она может переживать.
- Почему бы вам не побеседовать с мисс Лэйн и остальными о мистере МакКонахи? - чуть иронично, хотя и беззлобно спрашивает Гипатия, с отвращением посматривая на свою чашку чая, по-прежнему стоящую на журнальном столике рядом с креслами, и отчаянно мечтая о чем-то более крепком.
- Это была идея Алана. Насчет вас, я имею ввиду. Вы могли бы выписать ребятам успокоительные или, во всяком случае, сказать, нет ли у них склонности к…
- К самоубийству из-за смерти университетского профессора? - Гипатия фыркает, пожалуй, чуть более непочтительно, чем следовало бы, но миссис Лэмб этого не замечает. Или, что вероятнее, делает вид, что не замечает.
- Никто из них еще не сталкивался со смертью так близко. В столь юном возрасте бывает сложно осознать происходящее. Словом, уверяю вас, нынешняя молодежь куда более ранима, чем мы привыкли думать. Вот, например, мистер Харт… очень чувствительный мальчик…

* * *

- А знаете, я вас помню. Вы читали лекции у нашего потока на первом курсе. Это ведь года три назад было?..
Маргарет Лэйн, на взгляд Гипатии, привыкшей к пациентам более зрелым, проблемным и в целом - более заинтересованным в лечении - кажется вполне здоровой и довольной жизнью, точно как и мисс Мэттьюз и мистер Келли, побывавшие в расслабленной неподвижности уютного кабинета психолога до нее. Все они - жизнерадостное отражение самой Александры двумя десятками лет ранее, были растерянны и сосредоточены знакомым, обнадеживающим беспокойством: их волновал скорее сам визит в обитель целителей душ, нежели его причина. Все они отдают себе отчет лишь в том, что с одним из их профессоров произошла трагедия, жизненность и обыкновенность которой осознать они еще не в силах - но, кроме этого, Александра не видит в них ничего тревожащего. Эти дети - безупречно чистые горные озера, далекие от суеты и грязи открытого всем ветрам взрослого мира, и смерть еще не подобралась к ним так близко, чтобы накрыть их своей тенью. Гипатия хорошо помнит себя в их возрасте: мучительная яркость едва-едва разгоревшейся юности, которой не суждено было мягко дотлеть до спокойной зрелости, стоит у нее перед глазами всякий раз, когда она преодолевает несчетное множество ступеней, ведущих к дверям Колумбийского университета, и картина эта неизгладима, совершенна нетленной вековечностью с радостью прожитого момента.
- Верно, - говорит Александра, склоняя голову в кивке. Девочка вздыхает и, моргнув, устремляет взгляд в окно, где мягкий свет, плавящийся медленным исходом учебного дня, обещает ей недолгий отдых от всех тех праведных трудов, что возложены на плечи любого американского студента. Висящие на стене часы показывают две минуты четвертого.
- Я думала, вы работаете с преступниками… - голос мисс Лэйн слегка напряжен, и Гипатия, искренне тронутая ее смущением, позволяет себе виноватую улыбку, - Тогда вы рассказывали про судебную психиатрию.
- Я здесь не по ее зову, - мягко замечает Александра, замечая, что поза девушки становится чуть более расслабленной, - Администрация университета полагает, что некоторым из вас пригодилась бы помощь психиатра после того, что случилось, - она и сама, впрочем, не верит в то, что говорит.
- Да?.. Мистер МакКонахи был милым человеком и хорошим преподавателем. Но мы… думаю, мы все в порядке, - и, помолчав секунду, замечает: - Знаете, здесь есть люди, которым бы пригодилась ваша помощь больше, чем мне.
- Вы полагаете, что…
- Дело не в мистере МакКонахи, - чуть резко отвечает девочка, - Дело вообще не в этом, но… Это неважно. И, в конце концов, это не мое дело. Мы закончили? В половине четвертого у меня встреча с новым научным руководителем. Ну, вы понимаете, - по ее губам пробегает легкая извиняющаяся улыбка, лишенная тревоги или опасности. Гипатия невидяще смотрит на заметки, сделанные в лежащем на ее здоровой ноге блокноте, и машинально кивает: Маргарет Лэйн прекрасно спит - здоровый цвет ее лица и разумная речь не дает в этом сомневаться; Маргарет Лэйн не слишком заинтересована в смерти Тимоти МакКонахи - ее легкий тон не может принадлежать отягощенному глубокой скорбью человеку; Маргарет Лэйн довольна жизнью ровно настолько, насколько это возможно для человека, едва-едва вступившего в ее воды… и все же, что-то заставляет Гипатию сказать:
- Если вы вдруг поймете, что хотели бы продолжить наш разговор, мой рабочий телефон есть у миссис Лэмб. В конце концов, я могла бы порекомендовать кого-то из моих коллег. Тех, что не связаны с судами и преступниками.
Девушка улыбается, показывая, что оценила шутку, и, прощаясь, покидает кабинет. Вместо нее приходит миссис Лэмб с очередной кружкой чая: за неимением даже самых скромных альтернатив, Гипатия была вынуждена смириться с теми малыми дарами, которыми располагала благовоспитанность университетских пенатов.
- Следующий… - не смотря на заполняющую бумаги Александру, миссис Лэмб прослеживает коротким пальчиком куцый список фамилий в лежащем на приземистом рабочем столе документе, - А, Харт. Кажется, он последний. Три-тридцать… у нас есть время перекусить.
- Пожалуй, я откажусь, - с отвращением прихлебывая чай, отзывается Гипатия.
Голод, проигрывающий сражение с пульсирующей болью в бедре, отходит на второй план, ощеривается и затихает, раздавленный торжественной поступью бегущих от агонизирующих рецепторов сигналов. Слегка дрожащими руками она выдавливает из остро, металлически поблескивающего блистера еще одну таблетку и, положив ее на язык, быстро проглатывает; смывает охватившую гортань въедливую горечь кислым цветочным чаем… и, когда самые яркие вспышки терзающего ее фейерверка теряют свою обычную остроту, заглядывает в потревоженный миссис Лэмб список.
Энджел Д. Харт.
Черный ободок вокруг цифры четыре. Порядковый номер, небрежно, будто бы между делом заключенный кем-то в неправильный росчерк чернильного кружка, назидательно, но ненавязчиво гласящего: обратите внимание, уважаемые зрители - смертельный номер…

+4

3

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
Темнота пощёлкивает по кафелю ванной - цок цок цок - ритмично и неумолимо, тюремной каплей точит бессонный мозг, увязающий в тишине квартиры как муха в янтаре: ни тронуться с места, ни взлететь, ни сдохнуть. Только беспокойное навязчивое жужжание, сверлом врезающееся в висок, только капля, разбивающаяся при падении с высоты двух метров: цок. Мягкой, стремительно стынущей смолой, плотным коконом из темноты и тихих шорохов свивается вокруг плотное, давит на грудь, режет открытые бессмысленно глаза, стягивает, лишает сил и способности сопротивляться бесшумному спруту ночи, спокойной невидимой твари, что укачивает в щупальцах своих покорных, добровольно к ней льнущих, становится кошмаром тем, кто не принимает её, противится усыпляющему песку Оле Лукойе, брошенному меж век, чтобы впиться в них мелким резким крошевом наждачной бумаги до боли в покрасневших от лопнувших сосудов белках.
Рядом тёплое ровное дыхание Рокки, будто тень от свечи, касается его шеи, тяжёлые и мёртвые пальцы спящего скрючиваются в каменном пожатии поверх простыни, сплетаются с нею нераздельно, и ничего более не существует сейчас для того, кто находится рядом с Энджелом и на другом конце Вселенной, существует и не существует, заключённый в капсулу короткой смерти, в блаженную амнезию. Зависти нет, только сухое отчаяние брошенного на берегу, колючим смешком царапающее глотку, потрескавшиеся губы слегка кровят, когда Энджел разлепляет их с усилием,  проводит кончиками пальцев по хрупкой как старая бумага коже, выдыхает и снова втягивает в себя воздух - тёплый, пахнущий снами, терпким потом молодых мужчин, слежавшейся пылью, что комками вбивается между узких прутьев изголовья кровати.
В середине лета они переехали из бестолковой шумной коммуны на Лексингтон авеню в зелёный и чинный Гринвич-Виллидж, но всем им, в особенности младшим членам семьи, Джинджер и Чёрчу, ещё предстояло освоиться в новой геометрии чинных ухоженных улиц, в сдержанной роскоши квартиры, чья площадь в четыре раза превышала размеры того закутка, где они ютились прежде, ради соответствия нормам официальных ожиданий, предъявляемых обществом к безработному студенту и трудяге из автомастерской. Те жертвы были ради Джинджер, теперь и она жертвовала ради них - своими привязанностями и привычками, ненадолго обретёнными друзьями, суетливым уютом умилённого кружка взрослых, собравшегося вкруг неё, как группка путешественников в ночи у осеннего костра.
Энджел знал, что сестрёнке не хватает Денизы и всех остальных, к кому она успела привыкнуть, прикипеть своим незаросшим травой предрассудков и вздорных требований сердцем. Подросший пёс, в течение года искавший ласки, угощения или игры у дюжины привычных, доступных рук, ещё укладывался, иногда, у двери, опуская длинную золотистую голову на скрещенные лапы, бездумно скулил, поводя печальными карими глазами, преданными и умными. Но Энджелу нравилось здесь. Это был шаг в направлении вершины, которую он хотел покорить, глоток воздуха, которым ему нравилось дышать: чистота и свет, и простор на высоте двадцати пяти этажей, запах моря, бьющий в лицо солоноватой волной, огибавшей ржавеющие от времени громады старых небоскрёбов, вид простёртых внизу узких артерий города, раздавленных тромбами вечно толкушихся в узком донышке автомобилей.
Сегодня воздух, сочившийся в щели приоткрытых окон, был затхлым. Сырой воздух ночи в далёкой техасской глуши: старый погреб, проросший поганками, омут за изгородью, заваленный трупами облезших кошек с выкатившимися из орбит бельмами глаз - сотни сведённых мальчишками бородавок. Он забивался в ноздри болотной тиной, свалявшийся ватой, обнимал тело мерзкой целлофановой плёнкой испарины. Ворочаясь с боку на бок, Энджел тяжело вздыхал и слушал, как возвращается в секундной тишине между вздохами эхо: сладкое сопение сестры в соседней спальни, глубокое грудное - Рокки, частое, срывающееся на рык - Чёрча, свернувшегося на ковре подле кровати.
На циферблате электронных три пятнадцать - время внезапной смерти от удушья, чёрная бездна суток, истекающая тьмой и холодом, как чернилами, выплеснутыми на чистый лист бумаги. Целая вечность до рассвета, которую не перейти вброд, а через пят часов он должен сидеть на паре, и это важнее, чем его поруганный сон, ускользающий бесовской нитью между пальцев тем верней, чем плотнее сжимаешь хватку.
Сдаваясь, Энджел спускает ноги в пушистый ворс, в таранную кость втыкается влажное, сладко сопящее, горячий язык липко скользит по лодыжке, Энджел ёжится во внезапном приступе щекотки. Чёрч зевает, закладывает мохнатую голову под лапу и снова проваливается в безмятежную собачью погоню по залитым солнцем лугам. Энджел не зажигает свет, он движется ощупью сквозь арки дверей, проходит анфиладой комнат, озарённых далёким сиянием мегаполиса за плотными стёклами окон, и только очутившись в кухне, хватается за спинку ближайшего стула, сжимает судорожно, как подстреленный, падает на сидение, несколько секунд просто сидит, рассматривая отблеск проезжающей машины на свежеотделанном потолке, уже успевшем покрыться вязью трещин, тонких и складных, как паутина. Он медленно покачивается из стороны в сторону в тупом оцепенении, так сильно напоминающем сон, - искусная имитация, как под действием наркотиков или сильного обезболивающего. Щёлкает кончиком напряжённого языка по среднему зубу вверху, тянется за водой в графине фильтра.
Первый глоток горчит, встаёт неприятным комом в глотке, но Энджел проталкивает его дальше, хрустит пальцами, разминая их, закладывая дугой до упора. Пальцы чешутся и горят, чешется и горит его мозг, но он удерживает себя на месте усилием воли, поглядывая на всё ещё подключенный к сети ноутбук как на опасную гадюку, готовую ужалить в любой момент. Тонкая складная коробочка из металла и пластика, набор микросхем, цифр, комбинаций, заранее просчитанных шагов. Это его мир, но Энджел больше не чувствует себя в безопасности, находясь в нём.
Что-то следит за ним. Что-то вглядывается в него с другой стороны, скользит в отражениях стёкол, ищет его под тонким колпаком быстро тающей мглы.
Это не первая ночь, когда он потихоньку, как вор, выбирается из постели, чтобы слоняться комнатам. Квадратные клетки, клетки и квадраты. Пьёт кофе, чешет за ушами прильнувшего к ноге пса, слюнявящего ему пятки. И не включает макбук, за которым, ещё не давно, мог просиживать ночь на пролёт, готовя очередной проект для колледжа или хищно впиваясь в расходящееся под ловкими пальцами пространство открытого нырка - тысячи голосов, облекающих его ночной полёт в парение над головами доступной добычи. Путь в его личное убежище перекрыт. Энджел с содроганием подходит к технике на пару шагов ближе, и его глаза, окаймлённые тёмными кругами, расширяются как две жирные точки, что заливают изнутри зелёные холодные, как свет экрана, круги радужки.
Его бледная кожа выглядит так, словно её облили воском. Энджел тает, и этого не может скрыть беспокойство в глазах любовника, когда тот вглядывается в него при семичасовом свете позднего сентября, торопливо целуя в щёку, между завтраком и пробежкой до метро.
- Эндж, с тобой всё в порядке?
Что он должен ответить на этот вопрос? Впервые, за последние три года, у Энджела нет готового решения. Он теряет контроль над тем, что происходит вокруг, но, что ещё хуже - над собой, и не имеет понятия, что с этим делать.

***

Пальцы заметно дрожат, когда он вытягивает сигарету из мятой пачки, стащенной у Рокки, колёсико зажигалки царапает зазубринами плавные петли рисунка на подушечке большого. Наконец дым начинает струиться в щелях крепко стиснутой на фильтре ладони, просачиваться через нос, сквозь губы, неплотно поджатые, безвольно распущенные, оставленные без внимания, пока он вытравляет кислород из окружающего его пространства тесной курилки за кампусом. Он не любит курить, сам вкус и то чувство, которое оставляет после себя табак в теле. Но горечь курева на языке бодрит, помогает вынырнуть из мутного потока усталости, собраться с мыслями.
Кампус который день заполнен фальшиво-скорбными лицами, тех кто знал, и чувствует себя обязанным продемонстрировать глубину личной потери. Голоса звучат приглушённо, только среди первогодок всплески спонтанного веселья, не спрятанного под лицемерным щитом траура, закончившегося ещё вчера. Никто из них по-настоящему не знал покойного, из памяти студентов его образ уже начинает понемногу испаряться: лицо живого человека замещается фотографией в чёрной траурной рамке на странице официального сайта Колумбийского. Высокая и тощая как жердь девица с третьего курса несколько часов рыдает, заперевшись в кабинке женского туалета, когда она выходит оттуда с опухшими глазами и нарочито не подправленной помадой, никто не обращает на неё внимания.
Энджел не скорбит, не умеет. Он знает, какие механизмы заставляют людей переживать потерю бесполезного биологического отхода, утратившего функцию самоопределения, которая делала его кем-то - не обязательно кем-то значимым. Он читал книги, много книг, и изучал биологию по свежему срезу откинутой, как шмат подбитого теплоизоляцией линолеума, кожи с прослойкой ещё тёплого сала. Это не сделало его ни на шаг ближе к загадке сострадания. Ему жаль МакКонахи больше, чем собственную мать, чьё тело, завёрнутое в простыню, зарытое в жирную южную почву, за год, должно быть, совсем истлело. Смерть профессора означает пробел в его собственном образовании, необходимость искать равноценную замену, и это вызывает в нём досаду на самого покойного. Он занят другим.
Всё, что беспокоит его сейчас - паранойя, от которой невидимая шерсть на теле встаёт дыбом, как у загнанного зверя. Она овладела им не вдруг, не в первые дни, даже не в первые месяцы, когда он ощутил это: давлеющее, засасывающее чувство, как нервный зуд, от которого нельзя избавиться просто так. В начале это даже казалось забавным. Энджел прекрасно знал сотни способов спрятаться, изобретая всё новые укрытия с лёгкостью человека, плетущего верёвки лабиринтов по несколько тысяч в день. Ему нравилось демонстрировать свою ловкость, дразнить, уходить под камень проворным сомом за секунду до того, как разряд электричества прожарит до корочки плавники. Это было весело - какое-то время.
- Да мы с ним едва пересекались, чувак. Я прослушал несколько лекций, а потом бросил. Решил поменять предмет, это ещё в том году... Не знаю, тебе тоже назначили?
- Не, я даже не слышал, что кого-то там вызывали к психологичке. Чего было-то? Тебя заставили проходить тесты? Хотели посмотреть, не поехал ты крышей от горя?
Энджел вскидывает слезящиеся от дыма и усталости глаза, - двое нарушителей тишины смеются, не смущённые близостью смерти, расстёгивают пуговицы на пиджаках, неуместных здесь, стирая границы, неуместные здесь, в этом маленьком чадном оплоте равенства. Кажется, один из студентов ему знаком: Энджел на секунду фиксирует рассеянный взгляд на остром лице, сбрызнутом золотом веснушек, как его собственное, на тёмных продолговатых глазах, на вулканической алой шишке прыща, зреющего на скуле, под россыпью тёмно-русых волос. Мгновенно теряет интерес, не пытаясь сопоставить, но делает зарубку на память.
Энджел встряхивается, ему кажется, что прозрачные, мутные от дыма стены смыкаются вокруг него, схлопываются, будто огромная мышеловка, в ушах дробно стучит, разбиваясь о невидимый кафель: цок цок цок. Это кровь разбивается морской волной о кость черепа. Он глубоко вдыхает крепкий плотный дым и падает - на дно, в беззвёздное пространство. Его паранойя следует за ним мерцающим глазом, заключённым в неровную фигуру треугольника.

***

- Нет, Лиз, я в порядке. Правда, я говорю тебе. Но это так странно, зачем они...
Голос проходящей мимо блондинки ударяет в динамки прижатого к её уху сотового, - платина волос обтекает её гладкий череп так, словно их нет вовсе, как космический шлем капитана будущего, - шелестом лёгкого ветерка задевает Энджела, торопливо шагающего ей на встречу. У блондинки превосходный цвет лица, раскосые кошачьи глаза, которые становятся немного больше, когда она замечает, поглощает, впитывает в себя и мгновенно растворяет его образ, как будто бросает его в чан с кислотой. Энджел поджимает губы условной улыбкой, его глаза исчезают в синеве кожи, или кожа зеленеет отблеском глаз. От бессонницы и сигарет его шатает как пьяного, он на ногах с трёх часов. Позапрошлого утра, если быть точнее. Дверь кабинета пытается проскользнуть между пальцев, дёргается, открывается сама по себе.
- Вот и он, - объявляет Джорджия Лэмб куда-то за спину, обращаясь к невидимому, к неведомому, и снова к студенту, замершему на пороге настороженным недоверчивым зверем. - Энджел, ты рано.
В голосе пухлой врачевательницы душ как будто слышится недовольство этим фактом, её всегдашняя фамильярность, которая должна расположить к себе, отталкивает, вызывает желание захлопнуться в тесной раковине собственного сознания, как в башне. Энджел окидывает Лэмб беглым взглядом, как будто разделывает её: пухлые пальцы, нарезанные ободами колец, сочные окорока ног, торчащие под краем слишком тщательно выбранной юбки, причёску, похожую на взбитый крем, украсивший верхушку пирожного. Только глаза женщины, обведённые тёмным на светлом атласном лице, несоответствуют кремово-взбитой фигуре, сочащемуся фруктовым сиропом голосу.
- Мне зайти позже, миссис Лэмб?
Интересуется он, пытаясь взглядом обогнуть массивную фигуру, скрывающую того, кто за ней, и кого там не должно быть. Очередная загадка, на которую сегодня он получит ответ - обязательно. Он думает, что надо было подойти в курилке к Келли, - теперь он вспоминает его имя, - и расспросить. Друзей в Колумбийском у него нет, но он умеет ладить со всеми, это получается куда лучше, чем в школе в Италии, хотя последние недели были не лучшими, однако небольшой разговор дал бы ему возможность прийти подготовленным. Энджел засчитывает себе этот просчёт в мутном от переутомления сознании: он начинает оступаться.
- Нет, конечно, входи, пожалуйста, - Лэмби чуть сдвигается в сторону на расстояние, кажущееся ей достаточным, чтобы другой человек мог свободно обогнуть её надутое спелое тело. - Входи и познакомься с доктором Александрой Гипатией, сегодня с тобой будет говорить она, - Энджел делает шаг, его обдаёт запахом пищи, сдобной выпечкой и чем-то приторным, с ноткой шоколада и корицы - начинка для круассана или духи? - психолог продолжает говорить, донося до него набор не слишком важных сведений. - Доктор Гипатия хороший друг нашего университета. Несколько лет назад она читала здесь лекции. Кажется, это ещё до твоего поступления.
Энджел не подтверждает и не отрицает. Имя кажется ему до смешного знакомым, но он прячет эту улыбку в уголках едва дрогнувшего рта, яркий свет дня ударяет ему в лицо и, на секунду, почти ослепляет, когда он останавливается напротив стола, занятого не хозяйкой кабинета, но тоже женщиной. Лэмб продолжает суетиться рядом, так что Энджел всё ещё может чувствовать её сдобное горячее дыхание, тяжёлое, как у всех, кто страдает от переизбытка массы.
- Добрый день.
Он произносит это так, как будто говорит нечто совершенно другое. Нечто вроде: "кто вы такая?", "какого чёрта я здесь делаю?", "какого чёрта здесь делаете вы"? Женщина кажется старше миссис Лэмб, но не выглядит. Скорее просто ухоженная, чем холёная. Энджел, чувствительный к таким вещам как всякий, кто вырос в недовольстве убожеством собственной среды, буквально чувствует исходящий от неё запах денег и власти, который втирается под кожу постепенно, несмотря на личные желания человека, и редко выветривается навсегда. Такие люди не подтирают носы опечаленным школьникам без особой на то причины, это нарушает порядок вещей, гармонию вселенной.
Не дожидаясь приглашения от одной из присутствующих дам, Энджел устраивается в кресле напротив Гипатии: ставит ноги прямо, руки свободно ложатся поверх подлокотников, прямая спина не напряжена, но и не откинута вальяжно на спинку сидения, в него вжимается пук собранных на макушке рыжих волос. Он не собирается бросать вызов, делать заявление, демонстрировать насторожённость. Уютная мягкость сидения приглашает расслабиться, баюкает обещанием приятной послеобеденной дрёмы, Энджел жмурится, в висках продолжает тихонько цокать, но теперь глуше, словно звук доносится издалека, нечёткий, смазанный. Он смотрит на строгое лицо, приятно контрастирующее с размалёванной фальшивой душевностью Лэмб, и чуть улыбается.
- Вы хотели поговорить со мной о смерти, - он опять произносит слова так, будто пытается сказать нечто совершенно иное, едва уловимая пауза словно для того, чтобы промокнуть кончиком языка сохнущие губы, прочистить застывшую гортань, - профессора МакКонахи?

+3


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » комедианты ‡флэшбек