http://forumfiles.ru/files/000f/3e/ce/14718.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/40286.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/95139.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/22742.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/96052.css

Manhattan

Объявление

Новости Манхэттена
Пост недели
Добро пожаловать!



Ролевая посвящена необыкновенному острову. Какой он, Манхэттен? Решать каждому из вас.

Рейтинг: NC-21, система: эпизодическая.

Игра в режиме реального времени.

Установлено 5 обложек.

Администрация
Рекомендуем
Активисты
Время и погода
Дамиан

Маргарет · Марсель

На Манхэттене: октябрь 2018 года.

Температура от +5°C до +18°C.


Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » и так желанно, и беззащитно ‡флеш


и так желанно, и беззащитно ‡флеш

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

http://s3.uploads.ru/LOXFN.png

весна 18

Отредактировано Freya Gilbert (11.03.2018 17:46:03)

0

2

Шестнадцать градусов весны. Дрожит, не желая сдвинуться даже под обманчиво-теплым солнцем серебристая в черноту полоска ртути на старом, потрепанном дождями термометре за окном. Замирает в неуверенности, делает полшага до следующего деления, а потом возвращается назад.
Шестнадцать градусов алкогольной терпкости. Переливаются багровыми бликами, оставляя на кромках бокала следы, подобные дорожкам слез, и остаются в раковине на дне пухлой, коротконогой армии пустых бокалов, липким пятном на скатерти и двумя пустыми бутылками в мусорке.
В тонких, иссушенных холодами пальцах, в который раз за бесконечность дня тлеет сигарета, пока плечи укутаны в кусок пыльного, забытого с прошлых спектаклей занавеса, а грубые, словно неаккуратным движением рубанка выточенные черты лица подставлены обманчиво-тёплому солнцу, чтобы его еле согревающие лучи запутались в выцветших ресницах и белесых волосах.
На мгновение ей даже становится тепло от слепяще-золотого солнечного света, но почти мгновенно ещё зимний, до костей пронизывающий ветер подхватывает волосы и полы импровизированного римского плаща, пытается выстудить тепло из самых костей.
Женщина вытягивается, тянется всей своей нескладной, угловатой фигурой выше, встаёт на мыски едва осенних ботинок с тонкой подошвой, словно пытаясь дотянуться выше, до самого неба, коснуться его кончиками пальцев, ненароком задеть плечом водосточную трубу этого небольшого, старого дома, из под козырька которого она и вышла на солнце, и взглянуть на искрящуюся синеву, что отражает стекло великолепных небоскребов, которыми так славится Нью-Йорк.
Она вдыхает еле заметный, но уже такой явственный аромат весны полной грудью, тот, что опьяняет сильнее терпкого вкуса молодого вина, тот, что заставляет кровь быстрее течь по тонким сосудам, так заметным под тонким пергаментом кожи, тот, что наполняет, переполняет лёгкие так, что забываешь даже о сигарете, тлеющей у самого фильтра и грозящей обжечь тонкие, неосторожные пальцы.
И улыбка сама собой появляется на лице, пока изнутри разрастается от этого звонкого, чистого воздуха ощущение приближения чего-то невероятного. Это сладостное, восхитительное ожидание переполняет ее изнутри бирюзой, щекочет внутреннюю сторону локтей и под коленями, лёгким перышком касается поясницы.
И этот воздух настолько хорош, что с последним вдохом лёгкие царапает стеклянная пыль сожаления от того, что нужно сделать шаг в полумрак пастельной пыли, взлетающей с каждым движением занавеса в головокружительный танец в свете софитов. Она - здесь актер первой величины, за ней жадно следят выцветшие голубые глаза верного зрителя каждой репетиции.
Тонкие пальцы щелчком отправляют окурок в мусорку, при свете дня так мало похожий на падающую звезду, а ноги делают шаг в темный коридор за неприметной служебной дверью, в знакомую теплую затхлость, пропитанную драмой, авангардом и пылью. Она бесшумно двигается по толстому, но вытертому ковру, не поворачивает к сцене и гримеркам, а выходит на стоптанный мрамор старого холла, потом звонко стучит набойками ботинок на плоском ходу по ступенькам, так, что впору танцевать чечётку, откидывает тяжелую, пыльную портьеру и тенью пробирается в зал, где на сцене репетируют новый спектакль.
Серым призраком она крадётся до третьего места третьего ряда и садится на вытертый бархат цвета бордо.
Там, на сцене, творится магия абсурда, пока Фрея смотрит на декорации и размышляет, что стоит вырезать из готового мира, а что нужно добавить. Считает чужие шаги и думает, что передвинуть на сцене, а потом замирает, когда встречается взглядом с разноглазым мужчиной на сцене, замечает его улыбку.
Женщина холодеет изнутри от неожиданности, не понимая, что нужно делать, лишь смотрит на него, высокого и широкоплечего, на сцене особенно похожего на древнего пророка, родоначальника без рода, во все глаза и, кажется, даже перестает моргать. Понимание его мира, такое мимолетное, совсем ей, лишенной эмпатии в принципе, отзывается болью в желудке, на мгновение, она нервничает так, что пальцы машинально сжимают края толстой юбки, пытается улыбнуться, уже поздно - пророк на нее больше не смотрит.
Она все считает чужие шаги, до тех самых пор, пока ее пророк не спускается со сцены. Он подходит к третьему ряду и смотрит в глаза, пока его в темноте сверкают уже не библейским светом. Она улыбается и встает навстречу протянутой руке, опираясь на нее, а потом опускает глаза, уставившись в пол, чтобы не разглядывать серебристые, цвета мудрости и спокойствия, ручьи в его волосах.
- Поужинаем сегодня? - щеки наливаются жаром стыда или смущения — она так и не может отличить одно от другого, сколько бы ни пыталась понять. Она прячет их под локонами белесых волос, словно надеется, что не будет заметно этих эмоций на щеках, о которых она сама не может рассказать.
«Или, может быть, завтра. Или послезавтра. И вообще не обязательно ужинать. Я пошутила, можно не ходить, мы просто давно не разговаривали где-то кроме театра и о чем-то кроме спектаклей. Но если я об этом скажу, не заберет ли он меня в больницу как сумасшедшую?»

+2

3

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
Рано или поздно под лучами солнца растают все ледники. Восполнится Иордан. Буйным ростом пойдёт зелень. И любовь. Трепетно, странно, нежно. Тонкими прозрачными ростками, дрожа на ветру. Но потянется вверх. К свету. К теплу.
Это удивительно наблюдать со стороны. И ещё более удивительно — чувствовать. Слышать внутри самого себя. То, что пряталось очень тщательно, и больше даже от самого себя, чем от других. А поди ж ты, всё равно проросло. И до того, как растаяли ледники и до того, как восполнилась река. Совсем не так, как бывает по канону у людей. А на продуваемом сомнениями и страхами склоне горы. Под огромным куполом неба. Скудная на чувства и эмоции почва, отсутствие должного ухода, влаги. А всё равно… проросло. Удивительно, насколько живучая сама суть жизни, насколько удивительно её проявление.
Авраам всё сравнивал и сравнивал, искал картинки, краски, оттенки. Искал описание того, что происходило внутри него, в тщетной-очередной-попытке. Увлекался и отклонялся в раздумья о смысле вообще всего этого, о жизни, смерти и прочих зыбучих песках размышлений, в которые так легко попасться и не выбраться. Злился и возвращался вниманием к тому, что происходило. И что пугало. Он как мальчишка отчаянно боялся, нервничал, переживал. Удивительно и странно чувствовать подобное. Учитывая, что мальчишка разменял пятый десяток, был хорошим специалистом и вообще считался личностью зрелой и состоявшейся, а поди ж ты, всё равно боялся. Наверное, это никогда не проходит. Потому что люди никогда не взрослеют.
Свет.
Когда в полной темноте зажигаются софиты, отделяя сцену от темноты зала, кажется, что стоишь в витрине огромного космического магазина, как манекен, кукла наигранных чувств, нелепых жизней и мёртвых ситуаций. Или в аквариуме, или на краю вселенной перед лицом кого-то невидимого. Но колоссально огромного. Больше тебя самого многократно. И только делов-то —сделать нужное количество шагов, сказать нужное количество слов, где надо заплакать, где надо — засмеяться. Показать страх, гнев, радость. А из темноты на тебя смотрят. Всегда смотрят из темноты, и ты всегда это слышишь, даже когда репетиция и зал может быть пустым. Зал никогда не бывает пустым. В нём всегда пульсирует жизнь. 
Впрочем, сейчас он действительно не пустой. И он видит её в полумраке, отвлекаясь от сцены, отвлекаясь от слов. На вечность мгновения замерев и обратившись вниманием к ней. Насколько гармонична она здесь, настолько же и чужеродна. И в этом театре и в этом мире. Он словно слишком грубый для неё, слишком… простой. Улыбается, чувствуя, как ухнуло внутри. Вернул внимание репетиции, потому что пауза стала уже не театральной. И продолжил, громко, ярко, красиво. Чувственно. Выражая в иных оттенках то, что происходит в нём самом. Изворачиваясь, изменяя, но выдавая то, что внутри. Просто потому что так проще и легче — через что-то иное и отличное. Через что-то, что не является ясным и чётким обозначением того, что происходит внутри.
Мистер Томпсон бежал от самого себя. Не желая разбираться, не желая вообще ничего с этим делать. И вместе с тем — каждый день стремясь разложить по полочкам. Зачем? На склоне горы растение растёт само по себе, у него нет смыслов и нагромождений понятий, нет причин, нет всего того мусора, который так заботливо любят взращивать внутри самих себя люди.
Пусть происходит! Пусть случается! Нутро, которое Авраам слушал уж очень редко, вопило о чуде и о том, что нельзя ему мешать. Но работающая постоянно голова, мешающая и глушащая чувства — вопила об обратном. Кричало всё. Внутри. Вокруг. И это всё никак не проявлялось. Если только на сцене и совсем другими оттенками.
Которые, впрочем, сошли на него прямо сейчас. Последнее слово. Поклон темноте зала. Единственной зрительнице, мнение которой стало для Томсона очень важным. Но не за ним он направился к ней, спустившись со сцены. А просто чтобы прикоснуться. Рука в краске, прости, хотя… ты ли это не знаешь, Фрея. Её холодные пальцы, которые хочется греть, зелёные глаза, в темноте и отсветах ламп словно поймавшие в себя золотинки.
— Да, — тихо отвечает, улыбаясь. Натруженные связки хрипят, им нужно чего-то горячительного, чтобы согреть, впрочем, Авраам не уверен, что об этом говорил доктор. Но он и сам доктор и ему лучше знать. А её смущение его смешит. Улыбка становится шире, а рука свободная от её холодных пальцев скользит ей на плечи, и чуть ниже, привлекая к себе. Без пошлости и грубости, но теплом и участием. Закрыть собой её хрупкость и чужеродность. Оградить от этого мира, не дать ему её раздавить. И увести, увести из театра, можно даже не смывать грим. Увести гулять по холодной весне, без шарфов и перчаток. И простудиться, чтобы взять неделю выходных, поить друг друга имбирным чаем, греться в шерстяных носках под одеялом.
— Идём, — чуть сжав пальцы и отстранившись, — идём.
Потянув за собой из зала, а потом коридорами в сторону гримёрки, чтобы там выпустив её руку на минуту, умыться, оставляя белую краску на коже, на границе волос, в морщинах у глаз, у губ, на линии подбородка. А потом накинуть пальто, замотать её в свой шарф, потому что он теплее и утащить за собой на улицу. Закурить, щурясь как хитрый кот:
— До ужина ещё далеко. Но кто мешает нам пообедать?

+1

4

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
Ледяной щит идеальной защиты истончается под лучами весеннего солнца, не защищает больше от пронизывающего ветра, деформируется, крошится, грозит осколками впиться в сердце.
Мягкий, пушистый снег по весне превращается в уродливую, обледенелую массу, которую с лёгкостью поднимает грязный поток талой воды и несётся прямо на хрупкость женской фигуры, что стоит на пути и не может пошевелиться от ужаса перед этой необузданной, первозданной силой. Той силой, что старше человеческого рода, и чуть младше самой планеты, на века, что поверхность кипела раскаленным металлом. Этой мощи невозможно сопротивляться, остается только стоять на пути и смотреть на приближающуюся лавину, которая уже через мгновение снесет женщину, раскрошив тонкие кости. Так невозможно сопротивляться другой древней силе, что зародилась вместе с самой жизнью, вместе с разумом, с первым ударом сердца, только что созданного эволюцией.
Страх остаться в одиночестве заложен в каждом человеке на генетическом уровне: в одиночестве не справиться с реальностью, с жестоким внешним миром, и машинально приходится искать себе защиту в плаще, что наденут на плечи в холодный, ещё не летний, вечер излома весны.
Но вместо холодного воздуха она вдыхала пыльную затхлость старого театра, где много лет подряд шли представления и, казалось, что однажды от старости огромных карнизов упадут тяжелые портьеры прямо на сцену, скрывая под выцветшим, чуть отдающим гнилью красным бархатом придуманный мир словно лава, поглотившая Помпеи. Пыль этих портьер оседала в легких, щекотала бронхи и, кажется, так сильно впиталась в кожу, попала кровь, нежным покрывалом укутала альвеолы.
Женщина неуверенно переступила с ноги на ногу, запрокинув голову, чтобы смотреть в разные, и оттого завораживающие глаза исполина с древним именем, неуверенно сминая серую ткань в цепкой хватке холодных костлявых пальцев, пока его согласие не расползется теплотой по венам и отражается еле заметной улыбкой на лице. Она следует за Авраамом так тихо, словно действительно мечтает стать его тенью, чтобы лишний раз не сказать лишнего слова, стараясь быть незаметной, но быть.
Это странное, незнакомое чувство, граничащее с ужасом, не давало ей покоя. Она не понимала, почему ее так пугает этот человек, но в то же время она отчетливо понимала, что хочет оказываться с ним чаще, чтобы слушать его рассказы о, кажется, и вовсе параллельных мирах. Впрочем, именно в таких мирах они и живут от рождения в разных эпохах до его способности не просто находиться, работать среди белизны проклятых стен больничных коридоров, изо дня в день, до самого конца хрупкости человеческого существования.
Он оборачивается к своей тени, смыв спектакль с себя. И, если белизна морщинок около глаз кажется ей милой, то у самых кончиков волос краска больше походит на появляющуюся проседь, но без благородного отлива темного серебра. Пальцы вздрагивают желанием протянуть руку, но женщина все же не решается это сделать, словно ее ударит током, стоит ей только единственный раз самовольно, без разрешения коснуться Пророка.
А потому она ведет плечами под теплом шарфа, колючим пленом поймавшим тонкую, вечно голую шею, и следует за мужчиной на улицу, пока ледяные пальцы тонут в непривычной теплоте рук и, кажется, скоро вовсе растают, на воздух, где Фрея мгновенно начинает щуриться от дневного света, такого непривычного после мрака гримерок, где две трети лампочек перегорели, и кромешной темноты зала.
- Пообедаем? - эти слова застывают будто комом в горле. Она вдруг понимает, что ошиблась и бледность щек заливается краской. Страх пронзает насквозь, заставляет застыть на месте и не двигаться. Кажется, что под тонкой кожей полыхает пожар, что сжигает изнутри. Кажется, прикоснись Фрея кончиками пальцев к коже собственных скул или хрящам ушей, то получит ожог. Ей неимоверно хочется извиниться, отчего-то чувство вины захлестывает ее с головой, мешает вздохнуть. Женщина смотрит на улыбку мужчины и не понимает, что все это значит, лишь потерянно оглядывается, пытаясь придумать, как бы исчезнуть от такого позора. Но вместо этого вытаскивает из кармана пачку сигарет и закуривает вместе с Авраамом, вдыхает табачный дым и ждет, когда руки перестанут дрожать.
- Пойдем, - неуверенно кивает, выпуская сигаретный дым носом и делая шаг ближе к Аврааму, словно до своих тридцати с лишним лет все еще боялась потеряться в городе, когда была не одна. Здесь, среди множества спешащих людей, она до сих пор не привыкла передвигаться с кем-то и боялась потерять спину в толпе и остаться в одиночестве среди голосов и шагов.
Спокойствие возвращается только когда люди остаются за стеклянными дверями, а тепло окутывает уже замерзшие руки и щеки. Женщина осматривается, замечая привычные детали любимых мест Авраама — уютный дух и деревянная, темная, шершавая мебель, которой можно коснуться и она будет, непременно, будто живой и настоящей. Фрея втянула в себя запах кофейни и на мгновение прикрыла глаза.
- Сегодня была отличая репетиция, - вдруг понимает, что не обязана в, кажется, уже двадцатый раз смотреть репетицию, и вспоминает, что об этом никто не должен знать, а потому теряется и вдруг перестает понимать, что делать дальше.

+2

5

Сколько раз Авраам был на свиданиях? За всю свою жизнь, стоя на пороге полувековой отметки, будучи уважаемым психиатром и хорошим актёром. Состоявшимся, вроде как, мужчиной. Сколько раз? Он не мог вспомнить, но не потому, что потерял счёт, а потому… а были ли они вообще? Да. Несомненно. Кажется, совсем недавно, с другой женщиной, с которой могло быть долго и счастливо. Но могло бы? Он верит до сих пор, что да. Но не жалеет о том, что всё случилось иначе. Не тоскует. Потому что не умеет. И дрожит сейчас нутром, потому что вот теперь как-то совсем всё иначе. Где и как, в чём отличия… он не понимает, но слышит. Себя, мальчишку внутри, который заперт за тысячей дверей. Долговязый, со страшными зубами, худыми и длинными конечностями. Он не был красавцем в детстве. Правда, считает, что не стал им и к своим пятидесяти. Впрочем, считает себя как говорится импозантным и сам плюётся от этого слова. И знает, что может быть пугающим. От этого плюётся ещё сильнее. Но умело за это прячется.
А сейчас прятаться некуда. Добравшись до небольшого едального заведения, сев за стол, Томсон оказался один на один с женщиной, от которой также пытался прятаться за масками, но почему-то не мог. Как ни старайся. Впрочем, нельзя сказать, что это не нравилось мужчине. В какой-то мере это был вызов самому себе. Мол, посмотри, что эта хрупкая дочь королей с тобой делает. Ты не можешь сбежать, не можешь закрыться. И не хочешь, что немаловажно. Правда, сам себе не хочешь признаться в последнем. Упрямый баран.
У них быстро приняли заказ и настало то время, когда двое сидят за пустым пока ещё столом, не зная, что делать и как заполнить это вынужденное ожидание. И Фрея здесь выступила первой, за что Авраам ей безгранично благодарен. Простым вопросом треснула тишина и Томсон улыбнулся, поднимая на женщину, съежившуюся и затихшую, разномастный взгляд.
— Спасибо, — он вдруг понял, что нравится ему больше всего. Загонять её в ловушку, неосознанно, потому что он всё же не негодяй. Но видимо — это какая-то профессиональная деформация. Правда, вместе с тем, паниковал до внутренней трясучки от каждого её слова, вопроса, взгляда. Но старался держать удар, не позволять этой панике прорываться, глушил её, подступающую к кончикам пальцев, сжимал кулак, выглядя угрожающе. И это бесило.
— Я люблю этот спектакль. — Зачем-то выдал, будто это должно что-то (но что?!) объяснять. И невпопад, увидев за спиной Фреи подходящую к ним официантку, — и это суп!
Тарелки заняли место на столе, вазочка с ароматной свежей выпечкой, приборы, салфетки.
— Какую кухню ты любишь? — понял вдруг, что не спрашивал этого доселе. А было ли это важно? Наверное, всё же было. Возможно, потому что сам Авраам не знал, какую кухню любит и вообще его отношение к еде было как исключительно к топливу. Впрочем, это не исключало способность отмечать что-то определенное. Как это суп. Суп… который сейчас не лез в горло. Хотя вкусно пах и, мужчина был уверен, был приготовлен именно так, как он любит. Но почему-то такое простое дело как принятие пищи в присутствие этой невозможной инопланетянки становилось непосильным. Томсон сам себе вдруг стал казаться нереально неуклюжим, грузным, нелепым. И как некстати заболели сделанные когда-то давно зубы. Это злило. Но злость свою он прятал чертовски умело, кто бы перед ним ни сидел.
Зачерпнул на ложку, отправил в рот, не чувствуя на самом деле, как обжигается. Улыбнулся, понимая, что даже спустя несколько встреч, обедов, ужинов и даже утренних завтраков, не перестал нервничать. Внутри. И впервые, вот именно сейчас, это шибануло пониманием того, что он боится открыться. Но почему? Страх быть уязвимым? Или опасение, что всем своим естеством, напором, внутренним пламенем сможет навредить ей? Опалить её хрустальную, даже ледяную хрупкость. С сожалением внутри, но улыбкой теплой и искренней снаружи, понял, что второе вероятнее.
Это ведь надо так… застрять в человеке. Он не понимал своих чувств. Не мог разложить их по полочкам, хотя и отпускал их на самотёк, стремясь контролировать. В этом диссонансе черпал силы, в этом противоречии, которое его надламывало, искал вдохновение. И это получалось.
Одно он знал точно и был совершенно уверен: с ней не будет так, как было с другими (с какими «другими», Авраам?). Но очень хотел испытать — как будет с ней. Потому что это новый уровень, новая глубина познания самого себя и другой человеческой сущности. Он понял сейчас, в этой шумящей фоном толпе обедающих клерков и менеджеров, которых он не понимал и не хотел понимать, что вот эту женщину, сидящую напротив, он хочет познать во всей её красоте, глубине и до отчаяния хочет принять её. В себя. Втянуть, защитить, укрыть и позволить, разрешить, помочь этому чуду — расцвести. И, пусть он и не верующий, хотя и вырос в другой среде, видит бог, что он сделает всё от него зависящее, чтобы это произошло и случилось.
И пусть в тот момент она вдруг растает как дымка, потому что Томсон считал её действительно не-человеческим существом, а прелестной эльфийской княжной, затерявшейся в каменных городах, он будет этому свидетелем. И будет от этого счастлив.

0

6

У маленькой девочки за кованой оградой от окружающего мира тонкие руки, хрупкие запястья и длинные пальцы, которые бы развивать игрой на фортепиано, но в периметре кованой ограды фортепиано нет, есть только сломанные игрушки и кубики, цвета которых совсем не соответствуют надписям. Она бесшумно, призраком в невесомом светлом платье, скользит по траве, чтобы жадно прильнуть к кованым прутьям, сжать их маленькими ладошками и просунуть между ними голову, и смотреть, смотреть, смотреть, жадно впитывая сетчаткой мир за пределами огороженного стриженого газона небольшого двора.
Там, в мире без прутьев, мужчина идёт а женщиной рядом и держит ее руку. Она смотрит на них широко распахнутыми зелёными глазами очень долго, а потом  маленькая ладошка разжимается и поднимается на уровень глаз. Она сжимает и разжимает кулак, пристально его рассматривая. Раз, второй, третий, словно пытаясь понять, что в этом движении такого важного, и зачем они держатся за руки. А потом вторая рука тоже отпускает металл, и пальцы левой накрывают пальцы правой, чтобы мягко их сжать.
Зелёные глаза начинают блестеть выступающими слезами. Ее руку никто никогда не сжимал.

Под развесистыми ветвями старого дерева в сквере около учебного корпуса сидит тонкая, бледная девушка и рисует неаккуратным, по привычке художника заточенным ножом карандашом окружающий мир - только так она могла взаимодействовать с внешним миром. На ее рисунках всегда были пары, просто потому, что вокруг их было невероятно много. Но особенно часто, почти на каждом, почти всегда чуть смазанном грифельном рисунке, одна и та же пара. Статный, светловолосый молодой человек с серыми глазами, пусть этого не разобрать, но она - знает, и его невысокая девчонка.
Раз за разом, то в движении, когда они держатся за руки, то пока его голова лежит на ее коленях на деревянной лавке, то пока они вместе обедают на траве. Где-то ближе к концу блокнота с коричневой шершавой крафтовой бумагой для эскизов, было несколько портретов, в основном - в профиль. Но это все так и осталось на бумаге, ведь подойти к нему она так и не решилась.

Тонкие пальцы задумчиво крутят ободок обручального кольца на безымянном пальце – признаку того, что и этот палец, и его хозяйка теперь отданы навсегда перед лицом закона и небес одному человеку. И это кольцо было подобием смирительной рубашки и наручников одновременно. Она снимает его, кладет на ладонь, потом сжимает в кулак. Сейчас она окружена заботой – ее часто держат за руку, часто обнимают ее плечи, часто целуют. То, что раньше она видела только за решетками вечных оград, что раз за разом окружали ее. Тогда ей казалось, что радость прикосновений, удивительная теплота объятий и значит безусловную любовь, которая, непременно, просто обязана быть взаимной. Она не приняла ни одного решения – просто плыла по течению, отдаваясь на поруки молодого человека, ведь, в отличие от нее, он знал, что делать. И говорил о любви, а, значит, непременно знал что это. Ей казалось, что иначе просто быть не может, но, склоняясь над колыбелью впервые за три месяца спокойно спящего больше полутора часов светловолосого мальчугана, она отчетливо понимала, что не чувствует к нему ничего. Ей не хочется прикасаться к ребенку, не хочется брать его на руки, и, она уверена, что никогда не захочет сама брать его за руку. Кольцо упало в карман старых джинс, а сама она, бесшумно шагая, покинула комнату.

Холодный ветер поднимал полы тонкой ночной сорочки, все больше открывая голые ноги. Она обнимала собственные плечи, стараясь спрятаться от пронизывающего ветра. В окне второго этажа, за пожелтевшими от табачного дыма и посеревшими от пыли занавесками металась темная мужская фигура. Та, что на просьбу обнять отвечала хлестким ударом наотмашь. Та, что возвращалась в дом и вместе со сквозняком  Она смотрела на отблеск света в окне второго этажа, там, где было тепло, но куда путь был заказан. Ей достаточно было мгновения – она знала, что ее ищут там, чтобы оставить еще синяков, а потому, переступая по свежевыпавшему снегу босыми ногами, быстрее и быстрее – прочь, как можно дальше.

Запах еды, уютное тепло небольшой кофейни разительно отличались от щиплющего щеки мороза на улице. Переплетались с негромкими голосами других посетителей, стуком приборов о тарелки, создавая удивительный узор, вокруг них.
- Какая кухня? – она переспрашивает, словно приходя в себя после долгого раздумья. Она хочет было ответить, но ответа на этот вопрос у нее нет. Фрея не знает, какую кухню она любит больше, ведь она никогда об этом особенно не задумывалась. Она не часто решалась пробовать что-то новое, предпочитая все чаще проверенные, знакомые плюсы.
- Обычная, - ее голос снова дрожит неуверенностью: она все так же не умеет общаться с мужчинами, и не знает, как это делать. Она опускает глаза и рассматривает собственные пальцы, в кожу которых впиталась краска.

+1


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » и так желанно, и беззащитно ‡флеш