http://forumfiles.ru/files/000f/13/9c/97668.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/40286.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/95139.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/22742.css
http://forumfiles.ru/files/0014/13/66/96052.css

Manhattan

Объявление

Новости Манхэттена
Пост недели
Добро пожаловать!



Ролевая посвящена необыкновенному острову. Какой он, Манхэттен? Решать каждому из вас.

Рейтинг: NC-21, система: эпизодическая.

Игра в режиме реального времени.

Установлено 5 обложек.

Администрация
Рекомендуем
Активисты
Время и погода
Дамиан · Марсель
Маргарет · Амелия

На Манхэттене: декабрь 2018 года.

Температура от 0°C до +7°C.


Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Manhattan » Альтернативная реальность » Through a Glass Darkly ‡альт


Through a Glass Darkly ‡альт

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

[nick]Marc Oakley[/nick][status]parasite[/status][icon]http://s7.uploads.ru/1Ki2S.png[/icon][sign]http://sa.uploads.ru/YfzBU.gif[/sign]

Through a Glass Darkly
http://s3.uploads.ru/bqlkU.png
2004 год

кто: Элизабет Дюваль, Джек Данхилл, Марк Оукли

где: Калифорния, Лос-Анджелес и окрестности

"Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан."
Первое Послание к Коринфянам (13:12)

Лос-Анджелес - искусственный насквозь, возводящий в абсолют глянцевую картинку успеха, в котором нет ничего от настоящей искренности, где важно лишь то, насколько эффектно это смотрится в кадре.
Реальность и вымысел меняются местами, как свет и тень, как череда телеграфных столбов в сцене погони. Это сказка, в которой не бывает хорошего конца, это миф, который город рассказывает о самом себе. Оглянись вокруг: ты уже попал в пристальный свет софит. Каждый шаг, который ты делаешь навстречу катастрофе, заранее предопределён. Сценарий написан. Декорации выбраны. Это расслабляет, не правда ли? Ты делаешь шаг, ещё шаг, легко ступая в нарисованное пятно мрака на асфальте, и падаешь в бездну, не успев понять, что всё это, с самого начала, было единственной действительностью, которую тебе суждено было узнать.
Свет. Камера. Мотор.
Это кино о любви и жадности, о предательстве и больших деньгах. О том, что так низко и близко нашему сердцу.

Miles Davis - Générique

Отредактировано Angel Heart (11.05.2018 21:25:59)

+2

2

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png

[nick]Marc Oakley[/nick][status]parasite[/status][icon]http://s7.uploads.ru/1Ki2S.png[/icon][sign]http://sa.uploads.ru/YfzBU.gif[/sign]

"Всё, что свершается во имя любви, находится за гранью Добра и Зла".

Полагаю, ни один из нас не мог предугадать, чем всё это обернётся в финале, и, в то же время, наблюдатель, получив возможность рассмотреть случившееся в ретроспективе, из той точки, где я нахожусь сейчас, даст точное предсказание с искусством китайского фокусника, подобно демону Лапласа прозревая цепочку событий, нанизанных на нить единственного непреодолимого импульса, возникшего из ниоткуда, для того, чтобы исчезнуть - в никуда, но не раньше, чем я сделаю свой последний вдох, как это предписано законами жанра, что золотом по мрамору высечены над вратами единственной дороги в рай, доступной большинству разумных созданий, населяющих эту планету: над воротами большой голливудской киностудии.
По трезвому размышлению, ничто, из пережитого мной в продолжение последних двенадцати месяцев, не было настолько экзотичным или непредсказуемым, что бы бульварный писака, из тех чьи книжонки, завёрнутые в дешёвый глянец обложки и продающиеся по пять долларов за штуку, как самые дешёвые наркотики на свете, не мог включить в свой сюжет. Жизнь имитирует искусство со всем усердием, какое позволяет ей здравый смысл, а это, если вы рискнёте проверить, довольно гибкий интервал.
К игровому столу я подошёл, имея на руках расклад, обещавший феерическое поражение ещё в начале партии: ранние годы в маленьком городке на окраине штата, под надзором отца, для которого я никогда не был достаточно хорош, вопреки тому факту, что стал единственным из его четырёх сыновей, своим умом проложившим себе дорогу в большую жизнь. Ни грант на обучение в одном из лучших университетов страны, ни моя женитьба на женщине, - красивой и желанной, как Рита Хэйуорт в лучшие годы, - имевшей за душой старые деньги, благородные деньги, сиявшие обновлённым блеском успешной коммерции не могли стереть след брезгливого разочарования, прочно впечатанный в глубину серого взгляда, обращённого ко мне, словно издалека, из той глубины, в которую я, паршивый пловец и никчёмный наследник, никогда не мог проникнуть. В качестве предмета изучения, из всех возможных и разумных профессий, какие мог вместить в себя и принять разум моего отца, я выбрал философию - наиболее абстрактную и бесполезную из наук, и это был последний удар, рассекший навсегда непрочные нити родства, восстановить которые я так и не смог, да и не особенно старался.
В памяти моей навсегда впечатаны две прямые линии, расходящиеся под углом в семьдесят пять градусов - улочки Альберты, потерянной в песках, задыхающейся от пыли и никогда не знавшей ленивой радости безделья, знакомой сонному побережью Калифорнии. Альберта - памятник самой себе, могильная плита, воздвигнутая над серыми убогими домами и жизнями тех, кто создаёт её неустанным муравьиным движениям по навсегда определённым траекториям маршрутов: от дома и до места работы, и снова домой, в прохладную пустоту картонных веранд, за которые уплачено вперёд годами изнурительного бессмысленного труда.
Автомастерская моего отца располагалась на первом этаже того дома, которой я называл своим почти до восемнадцати лет, и который ненавидел почти также долго, - весь, от зелёной с откосом крыши до вечно смердящего машинным маслом и бензином гаража, похожего на вонючую пещеру гоблина, взявшего в заложники меня, моих братьев и мою мать, обречённых на служение сварливому чудовищу до конца жизней. Быть может, это только моё воображение, и вряд ли они страдали так, как мне чудилось тогда, - по крайней мере, не мальчики, каждый из которых появился на свет позже меня на год, два и пять, - но ощущение давящей силы, похожей на грозовое облако, разлитое по молочной прохладной голубизне неба, преследовало меня до самого последнего дня под отчим кровом.
Чужеродность гнездилась во мне как тайный знак отличия, как горделивое осознание собственной исключительной индивидуальности - до сих пор я не знаю более порочных надежд, какими человек отравляет себя, лишая шанса на более счастливое будущее, полное радости и сбывшихся надежд. Эта вера вгрызается как червь и отравляет всё, за что берёшься: до планки, поднятой во внезапном хмельном ослеплении юности не подняться никогда, и каждая ступень, что в прах рассыпается под ногой, влечёт всё дальше в пропасть. Мне было не больше двенадцати, когда я нашёл фотографии матери - шестнадцатилетней королевы красоты на пьедестале, ставшим для неё последним в жизни, прежде чем она погрузилась в морфиновый сон среди розовых корешков бульварных книжонок и кип счетов за содержание дома, мужа, детей, сосавших из неё жизнь с отчаянием обречённых на гибель. Погружённая в свои мечты, она едва ли понимала, что происходит с ней, всё ещё переживая в душе тот миг давно минувшего триумфа.
Это не стало предупреждением для меня, хотя я с юности кичился своим умом - единственным, на что Док Оукли не мог претендовать, не мог посягнуть, сгребая в свою копилку жёсткой требовательной рукой. Вера в себя - отрава и последнее пристанище неудачников. Она остаётся с тобой, как тлеющее пламя свечи, ещё долго после того, как ты исчерпаешь всё остальное, что было тебе отмерено.

***

Я помню тот вечер, перед тем, как всё началось, до странности чётко. Бар на бульваре Сансет - старинная дыра, где Барбара, Стэн, Генри, Джун и я любили зависать после полуночи и до самого рассвета в студенческие годы. Конечно, тогда с нами была Элизабет, в её неизменных бледно-зелёных нарядах, сообщавших белой, лоснящейся под пальцами коже русаличий оттенок утопленицы как у хищных девиц на картинах Уотерхауса. Зовущие глаза, наполненные пустотой, тревожным чувством погибающей невинности, руки - прозрачные свечи, плавящиеся от жара догорающего фитиля. И холод её бёдер, обжигающий пальцы моей руки, атласное искусительное марево, там, между скрещенных ляжек перерастающее в пожар, унять который не могла бригада спасателей.
Не в этот вечер - Барбара тихонько цедила коктейль, сжимая цветную соломинку яркими жёсткими губами, словно шею, которую хотела сокрушить, поглядывая искоса на Джули, заменявшую нам Джун, которая снимала репортаж о массовой гибели китов где-то, на другом конце света. Двадцатилетняя и самая юная из всех, Джун, девица с волосами цвета тропического заката, сидела, раскинувшись на стуле в полном осознании своей цветущей молодости и той силы, которую она черпала из этого временного запаса могущества, глаза её мерцали как лампочки подключенные к источнику питания с переменным током, тонкие пальцы порхали над столешницей, дирижируя настроением, как делала это прежде Лиз, и я не мог отвести от неё взгляд - как все мы - хотя мысли мои пребывали совсем в другом месте, на границе океана и полосы песка, там где моя благоверная должна была обнимать своего любовника теми руками, что слишком много раз смыкались вокруг моей шеи, чтобы я мог легко забыть об этом, даже если давно уже не испытывал знакомого томления по лёгкому касанию прохладных подушечек к своей шее.
Дождь в Лос-Анджелесе - россыпь жемчужин по чёрному бархату. В середине июля тлеющий огонёк, брошенный на гору сухостоя в начале мая, вспыхивает ровным оранжевым пламенем тропического пожара. Когда гроза распахивается над городом, будто кто-то отворил в небесах ржавый вентиль, всё прибивается к полу: песок, трава, мысли.
Раскат грома, прошедшийся метлой от крыши до крыши, когда мы вывалились в вакуум душной ночи середины лета, ударил по нервам, поднимая стоймя каждый волосок на теле. Мои думы были сосредоточены на Элизабет, на том, что она делала, в эту минуту, со своим новым мужчиной там, в Санта-Монике, отделённой от нас долгим кольцом дороги, песком и камнем, и плотными воздушными потоками, горой вставшими у горизонта. В какой-то момент Джули скинула свои высокие каблуки, - свои испанские стилеты босоножек, способных проткнуть вашу грудь насквозь, и бросилась плясать, босиком по нагретому за минувшие недели, асфальту, от которого поднимался плотный молочный пар. Её кудри, сбившиеся на сторону, были как водоросли, поднявшиеся со дна, и они хлестали её по лицу, как сеть водорослей русалку, потерявшую направление в бурной воде. Вывеска бара сверкала над её потемневшей от воды головой как искрящийся призрак подступающей беды.
- Ты светишься во мраке словно приведение.
Сказала она мне, касаясь пальцами скулы и проводя рукой выше, к тому месту, где из рассечённого однажды об угол стола виска начинали расти жёсткие тёмно-русые волосы. Рука её замерла беспокойно, как и взгляд, рассеянный, будто две рыбки, сойдясь в слишком тесном аквариуме, начали расплываться, отталкиваясь хвостами.
- Это смешно, правда? Ты как будто таешь под дождём.
И это было смешно - тогда. В рассыпающейся капели, в свежем глотке воздуха после почти полного месяца застоя и духоты. Дождь в пустыне - чудо, как и гроза, опрокинувшая своё дырявое дно на нас в тот вечер, когда я увёл Джули Мэй в свой опустевший дом под ревнивым взглядом Барбары, чтобы расстаться с ней наутро - навсегда. Утром меня ожидали другие заботы, о которых я не хотел вспоминать слишком долго.
А потом - я просто не мог думать о чём-то ещё. И менее всего о словах Джули Мэй,пророчившей моё будущее своей пляской на камнях мостовой.

***

Тому, кто никогда не бывал в Калифорнии, сложно усвоить простую истину, что Санта-Моника и Лос-Анджелес – два разных города. Я прожил на побережье добрую треть своей жизни, и даже в моей голове с трудом укладывается тот факт, что ЛА не имеет собственных пляжей, покрытых тёплым золотистым песком, своих бухт, своих приливов и отливов, спасателей и пережаренных красоток в бикини, бродящих в тени раскидистых пальм, изнывая от жары и мечтая избавиться от последних тряпок, составляющих их скромный наряд, чтобы расслабиться и свободно вдохнуть полной грудью свежего воздуха. Грудь есть грудь - какого бы размера она ни была.
С началом пляжного сезона наши жизни начинали протекать в соразмерности с движением машин на трансконтинентальной магистрали имени Св. Колумба - так продолжалось слишком много лет, чтобы я мог забыть об этом, даже спустя все эти месяцы. До сих пор маршрут отпечатан в памяти моей сочными жирными крестами остановок возле заправочных станций, отмечавших передышки в плотном потоке: около часу пополудни он вставал, замирая, словно схваченная морозцем глина, вылившаяся из детских рук, как вязкое варево неоформившейся скульптуры. В деталях и точных резких штрихах я вижу перед глазами жёлтую разметку посередине широкой полосы, утекающей к дюнам и барханам, обманчиво-спокойным и бесстрастным.
Примерно в полдень, когда южное солнце встаёт в зените, чтобы как следует рассмотреть с высоты свои владения, жизнь на дороге замирает. Вне зависимости от того, сколько лошадей под капотом, ты вынужден тащиться со скоростью раздавленной тяжёлым каблуком улитки, к тому же ещё слепой на оба глаза – так плотно застилает обзор дрожащее марево пустыни, мешаясь с выхлопными парами. Сигнальные гудки, раздающиеся со всех сторон, вылетая из-под руки товарищей по несчастью, раздражают ещё сильнее, и даже любимая музыка не приносит покоя взведённым до предела нервам. Зимой – совсем другое дело. Зимой тут тишь да гладь, и все четыре полосы свободны, будто дорожки для боулинга утром буднего дня. Но мы редко наведывались в пляжный дом Лиз зимой, несмотря на то, что в Калифорнии температура редко падает ниже нуля градусов по Цельсию даже в разгар января.  Так повелось, и никто не нарушал заведённого порядка до того самого июля, в который всё началось.
Мне помнится, он был особенно душным и знойным. После прошедшей накануне бури день раскалился до бела, и я таял, как кусок сахара, оставленный на солнце, скрываясь под навесом солнцезащитного щитка. Упорство гнало меня дальше по накатанному, плавкому от зноя, полотну дороги, стелющемуся под колёсами как кусок сыра. В кондиционируемом воздухе салона моя, до скрипа белая, рубашка оставалась такой же свежей и чистой, как минувшем утром, а пальцы на колесе руля сжимались нервически-рассеянным спазмом. Что толкнуло меня в  тот день выбраться из постели я не знаю до сих пор, но к обеду, преодолев все пробки на своём пути,  въехал в тёмный, укутанный сенью густого плюща двор, похожий на старый колодец, и припарковал свою машину рядом с незнакомым мне автомобилем, который мог принадлежать кому угодно, но, я точно знал это тогда, был собственностью любовника моей жены.
Смазливая девчонка, похожая на испанскую инфанту в тёмном облаке высоко взбитых волос и своём аккуратном белом фартучке, выступила мне навстречу, стоило оставить машину отдыхать под жарким солнцем. Её я узнал сразу - Кармен, или как её звали на самом деле, - поведя тёмными, густо накрашенными глазами, заученным жестом статистки воззвала к небесам:
- Вы уходить сейчас, маста Люк, - с преувеличенно-явственным акцентом пролепетал она.
Я никогда не верил подобным дешёвым трюкам. Насколько я могу судить, её Мексика вполне могла оказаться Арканзасом, и в ЛА она приехала лишь за тем, чтобы пару раз сверкнуть стройными ножками в массовке.
Здесь мы все становимся циниками, рано или поздно.
- О, нет. Я так не думаю. Хозяйка дома?
Я оттёр её прочь плечом, взбегая на покрытую растрескавшимися терракотовыми плитами веранду, - венецианское запустение в провинциальной американской глуши. Прохладна зала гостиной комнаты встретила меня дуновением могильного бриза, заставившего сжаться в первую секунду и пожалеть о тепле снаружи. В темноте старой виллы я огляделся, призывая на помощь всё своё мужество, покинувшее меня так внезапно ради других героев. Отсюда я не собирался уходить, не получив кое-каких ответов на свои, едва оформившиеся, вопросы, и я позвал её, как не звал никогда, потому что раньше в нашей жизни, сложившейся из штампов и привычек, не было места для подобной банальности, прописными буквами впечатавшейся в знойный полдень над виллой её отца:
- Дорогая, я приехал... Скучала по мне?

+2

3

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
Чуть более тридцати лет назад со всем тем постоянством, что только доступно его переменчивой натуре, Город Ангелов родил и разнес повсюду от выжженного солнечными лучами калифорнийского побережья до Мэна неписанную истину, знакомую всякому из тех несчастных, что имели сомнительное удовольствие оказываться в пьяняще жарких объятьях больших городов. Реши кто-нибудь вычленить эту истину из тысяч других подобных, дав ей лицо и человеческую осмысленность прописных строк, она звучала бы так: даже если вы покинете Лос-Анджелес и рискнете раскинуть свои бесплодные поиски во всех иных штатах, суки большей, чем мадам Дюваль, вам не найти. Впрочем, нельзя отрицать, что это не лишает ее некоторого очарования. Что ж, пожалуй - и это признают те же, что не раз облачали упомянутую истину в краткие непечатные выражения - мадам Дюваль и впрямь очаровательна в той степени, в которой очаровательна любая иная вещь, отмеченная печатью греха, и равно как прелестно райское яблоко, изрытое червоточиной порока. Достаточно вспомнить ее появления в Долби, где проходила ее свадьба, в Орфее, где протекали годы ее молодости, да и, в сущности, везде, где можно было встретить компании предающих свои свободные минуты праздности меценатов и бизнесменов. Общество владело мадам Дюваль; сама она - обществом.  К началу описываемых здесь событий ей было чуть более тридцати, и неожиданная скоротечность бурного течения жизни уже успела ввести ее в ту пору, когда женщина, и без того никогда не бывшая красивой, постепенно утрачивает обманчивый флер юности. Слишком рано вызревшая, с той же небрежностью, с которой иногда сбрасывала с ног острые стилеты дорогих туфлей, мадам Дюваль отбросила кокетливое невежество молодости - и, хотя она и впрямь не была по-настоящему красива, об этом никогда не заговаривали и, должно быть, даже не вспоминали.
С легкой руки Лос-Анджелес простил ей раннее замужество: как иной раз общество снисходительно усмехается причудам богатой дамы, балующей гусиной печенью крошечную комнатную собачонку, так оно усмехалось, глядя на и причуды мадам Дюваль, и на ее оглушительный мезальянс, и на очаровательно никчемного мужа, стоящего за острым разлетом ее твердых плеч с задумчивой улыбкой чужого реальному миру философа. Город Ангелов любил ее - и любовь эта была взаимна, а потому доступный ей кредит доверия, для иных баловней судьбы имеющий весьма небольшой объем, не исчерпал себя даже по прошествии многих лет.
Лето Элизабет год за годом проводила вдали от общества. Предчувствуя взрыв постановок, разнеженная настигшей город жарой, она уезжала из Лос-Анджелеса под гулкий вой ветра, разбивающегося о лобовое стекло кабриолета. Общество сносило ее отлучки без сожалений; отец - не без неудовольствия. Глядя в начале июня две тысячи четвертого на ускользающую в плавкую пропасть горизонта ленту магистрали сквозь серые стекла солнцезащитных очков, она думала, что с течением лет то непонимание, которое царило между ними в годы ее юности и молодости, постепенно исчерпало себя. Их сходство: та общая твердость характеров и непримиримость жестоких умов - не располагало ни к родственной нежности, ни к пониманию. И все же, жизнь и течение лет примирило Элизабет с мыслями об отце - и его взглядах на ее жизнь тоже. Она любила его в той же степени, в которой он сам любил ее - как отражение самого себя в таинственном обрамлении человеческой оболочки. Элизабет и Фредерик Дюваль были похожи настолько, насколько женщина может походить на мужчину и наоборот. От мадам Дюваль в равной степени пахло как женским парфюмом, так и едкими мужскими сигаретами, которые лежали между ее пальцев, тонких и белых, как кости, с небрежным апломбом городского денди, и, хотя ее высокий хрипловатый смех вне всяких сомнений был смехом женщины, хищная расселина между ее тонких губ напоминала свежую рану, а ровные белые зубы - акулий оскал. Отец ее, человек столь же жестокого нрава, столь же дурных привычек и столь же необычной наружности, был любим Лос-Анджелесом и жизнью так же, как и дочь: преумножив еще в молодости небольшой родительский капитал, к рождению первого и единственного своего ребенка он приобрел поистине баснословное богатство и потому имел право обладать некоторыми причудами характера. Равно как и сама Элизабет имела право обладать всеми теми благами жизни, которые попадали в ее алчные руки.
О, она обладала. Эта жажда - жажда обладания, обычно доступная женщинам в облике приятного желания принадлежать, привела в ее жизнь Марка Оукли тогда, когда его непобедимая инфантильность еще составляла приятный ансамбль с нежным лицом Нарцисса кисти Караваджо. Пальцы Элизабет на его шее, ее острые ногти и прохладные шершавые подушечки, сдавливавшие мягкую белую кожу чуть сильнее, чем это обычно требуется в любовном объятии; его трепещущее под ее ладонями адамово яблоко, его запертое на кончике губ дыхание, его пальцы на ее бедрах - все это она любила так самозабвенно, как только может любить женщина, наделенная подобными страстями. Она любила и Санта-Монику в летние месяцы, и светлую виллу в средиземноморском стиле, и теплое, стройное тело Марка, прижимавшееся к ее собственному под изорванной сетью отбрасываемой деревьями тени. Его поцелуи - влажная мягкая падь, забыться в которой было так же легко, как в юности, когда она забавы ради целовала трепетавших под ее холодными пальцами студенток Калифорнийского. Она забывалась. И хотя с годами та жажда, которая однажды заставила Элизабет надеть белое платье, начала истаивать, как и разногласия между нею и отцом, Марк по-прежнему был при ней, был ее - а это было удобно и приятно.
Впрочем, какими бы ни были прошедшие годы, Санта-Моника, блистательная в разгар летнего зноя, как самая прекрасная из женщин, не потеряла ни грамма своего прежнего обаяния. Ближе к марту, когда последние тени прохлады уже начали истаивать, уступая напору бескомпромиссной калифорнийской весны, без обиняков и промедлений готовой в любой день перенести побережье в летний зной, Элизабет начала задумываться о том, чтобы преступить к работе над новой постановкой вдали от сгорающих в жаре улиц приевшегося за минувшие месяцы города. И, поскольку она ежемесячно отписывала некоторые суммы на счет своего легкомысленного мужа, и он не нуждался в ней так сильно, как прежде, равно как она сама не нуждалась более в нем, не было никаких причин оставаться в Лос-Анджелесе дольше, чем до середины июня. Она любила этот город, а он любил ее, но бремя страстей, вновь окунувшее ее в избытую было жажду, не оставило мадам Дюваль ни желания противиться своим прихотям, ни возможности. С этого все и началось.

* * *

Или, быть может, все началось несколькими месяцами ранее?.. Как справедливо заключила Элизабет в следующие несколько часов после их знакомства, Джек Данхилл был странным образом похож на ее отца, а значит и на нее саму - и это, как она полагала, было тем, чего в свое время хотел Фредерик Дюваль, рисуя перед собой будущее дочери. В нем не было ничего из того, на что отзывалось приятным томлением все ее существо в то время, когда задумчивый взгляд Марка еще будил в ней горячую, трепетную влюбленность: он был высок - так же высок, как и сама Элизабет - и золотистый отрез кожи над строгим воротничком его рубашки вмещал в себя силу, которую ее тонкие жесткие пальцы не смогли бы обхватить, даже если б она захотела. Он не был ни Нарциссом, ни даже Давидом - и ни героем, ни богом, словом, никем из тех, что запечатлены в камне или краске, Джек Данхилл не был; он был Джек Данхилл от макушки до кончиков пальцев - блистательный янки с обаятельной улыбкой и стальной хваткой прирожденного бизнесмена. И пальцы его, обхватывающие прошитое синеватыми дорожками вен запястье Элизабет в лишенном ласки движении; и беззлобная насмешка, с которой его взгляд скользил над головами их общих знакомых; и губы, ни вкус, ни твердость которых не напоминали ей ни о трепещущих студентках Калифорнийского, ни о теплых поцелуях мужа, - все это было частью тех страстей, которые не требовали большой привязанности или любви. И потом, Джек был умен - а этот факт, хотя и не лишенный опасности, льстил тщеславию Элизабет с несокрушимой силой. Он был ее причудой - одной из тех, которыми она располагала все годы, последовавшие после того, как первая жажда была утолена замужеством, но обладать им было невозможно в той степени, в которой невозможно в полной мере обладать деловым партнером или близким другом. И в этом - как и в его твердых губах, сильных пальцах и остром уме - была определенная прелесть.
Итак, Санта-Моника, жемчужина калифорнийского побережья, впервые за минувший год встретила мадам Дюваль в середине июля две тысячи четвертого: просторная вилла, обрисованная густыми тенями растительности и полная изнутри мягкого прохладного воздуха после превратившегося уже в знойную геенну Лос-Анджелеса показалась ей островком рая, затерянным в отдалении от шумных отелей и запруженных туристами пляжей. Демонические глаза молодой служанки, из-под пышной поволоки иссиня-черных ресниц рассматривавшей возвратившуюся на лето хозяйку, были единственной преградой, отделявшей Элизабет от полного уединения: как и все иные бизнесмены, Джек принадлежал к многочисленной касте трудоголиков, и ожидать его стоило лишь к июлю. Впрочем, те ее знакомые, которые, как и сама мадам Дюваль, перебрались в разгар лета поближе к океану, усмиряли ее несклонную к абсолютному одиночеству натуру.
Вечера в Санта-Монике, щедро наполненные пышной фальшью театральной сцены, будоражили все существо Элизабет с горячностью молодых любовников: к тому времени, когда на Третью улицу устремлялись толпы туристов, музыкантов и танцоров, жара спадала, и воздух, пахнущий соляной взвесью океанской близости и машинным смрадом, становился пьяняще прохладным и горьким, как глоток кукурузного виски. Дома же, где желтый свет фонарей рассеивал сгущающуюся за окнами виллы тьму, ничуть не нагревшиеся за жаркий день каменные стены рождали гулкое эхо, отлетавшее смехом и звоном бокалов в мутное ночное небо.
С приездом Джека приятная компания театралов и меценатов несколько растеряла свое необязывающее очарование: он, как и сама Элизабет, владел людским вниманием с небрежным изяществом, доступным только патологически уверенным в себе людям. Его было бы слишком много даже если б она любила его, как когда-то любила Марка, но, к счастью для мистера Данхилла, эта опасность обошла его стороной. Элизабет встретила его в тени обнесенного плющом дворика, прохладная и слегка бледноватая на фоне обличительного сияния его дорогой рубашки и золотистой кожи истинного калифорнийца, и летняя жизнь, к которой она стремилась на исходе зимы, вошла в колею.
Джек обладал удивительно полезной для всякого любовника чертой: он был ненавязчив и умен, а потому жизнь с ним в Санта-Монике, даже и тогда, когда он возвращался в Лос-Анджелес для того, чтобы отдаться главной своей любви - работе - была приятна Элизабет куда больше, чем она рассчитывала. Поскольку он не был ни первым ее любовником, ни самым худшим, и в обществе подобные мелочи не порицались и не вызывали удивления, все блага жизни, по-летнему бурлящей и неистовой, были для них открыты. Изредка Элизабет с улыбкой спрашивали о благополучии Марка, и тогда она, не растрачивая себя на ложное смущение, делилась своими соображениями по поводу того, чем мог заниматься ее муженек. В Лос-Анджелесе все еще оставалось несметное множество их общих знакомых, тогда как у самого Марка, как знала Лиз, имелась любовница, а значит никаких причин тревожиться о его делах у нее не было.
«Он очарователен. Сущий котенок. Когда-нибудь вам обязательно стоит увидеться» - сказала она как-то Джеку. Ни лжи, ни насмешки в ее словах не было - она и впрямь верила, что Марк воплощает в себе все то немногое, что можно было бы счесть очаровательным. А потому, когда он появился на пороге их загородного дома, весь слегка всклокоченный, но по-студенчески безупречный в своей накрахмаленной рубашке, она сочла это удобным, а некоторую бесцеремонность, с которой он без предупреждения нарушил ее уединение, - забавным.
В тот день жара, разлитая по щетинящемуся у самого края горизонта черными полосками грозовых туч небосклону, была почти невыносимой, тяжелой, как опущенный на хрупкий человеческий череп кирпич. Скрываясь от нее в прохладе сада, Элизабет как раз заканчивала работу над первой частью новой постановки, которая, как обещал Салли, должна была увидеть свет к концу октября. К полудню, когда зной стал нестерпимым даже в тени деревьев, она скрылась в колодезном холоде каменных стен виллы и присоединилась к Джеку, загнанному в каменную коробку комфортного жилища так же, как и все иные жители испепеленной жаром Калифорнии.
- Похоже, вечером будет гроза, - задумчиво пролистывая собственные записи, заметила Лиз. Ее узкая, как чехол, юбка, плотно прилегающая к крутому изгибу бедер, почти сливалась с темно-зеленой тахтой, на которой Элизабет полулежала, опершись длинной белой рукой на плетеный подлокотник, и потому ее голые ноги, отдающие почти нездоровой бледностью, казались висящими в воздухе отдельно от остального тела. В свободной от бумаг руке, бледной, как ветка окостеневшей от древности березы, лежала незажженная сигарета, которую она вертела, рассеянно прижимая длинным алым ногтем то к подушечке большого пальца, то к ладони. - Чуть позже нужно будет сказать Майклу отогнать машины.
- Миз, я говорить ему, -  в комнату, как актриса на сцену, вошла страдальчески заламывающая смуглые руки служанка, на лице которой застыло выражение бесконечного страдания, такого интенсивного, что, если бы Элизабет обладала более беспечной фантазией, ей следовало предположить, что в дом проник по меньшей мере сам Сатана.  - Я говорить ему, что вы не принимать, но он...
Слегка нахмурившись и наклонив голову к плечу таким образом, что ее тяжелые медные кудри упали в кинжально-острый белый прямоугольник глубокого выреза под ключицами, Элизабет щелчком отправила измятую сигарету на журнальный столик и встала с тахты. Из соседней комнаты до ее ушей донесся настойчивый голос Марка.
- Ерунда, - она махнула рукой в сторону служанки, расплываясь в широкой хищной улыбке, - Принеси нам напитки, будь так добра.
Ее каблуки, не по-домашнему длинные и острые, выбили по гулкому полу пистолетную очередь, и, преодолев низкий арочный свод, сложенный из рыжеватого декоративного камня, Элизабет оказалась в просторной прихожей, почти полностью защищенной от солнечного света и оттого прохладной, как погреб. Марк, в своей безупречной белой рубашке похожий на великовозрастного мальчишку из какого-нибудь частного пансиона, ждал ее с отчаянно решительным выражением на лице.
- А, mon ami, - с легкой насмешкой произнесла она, заключая его плечи в твердый захват своих рук и прикасаясь красными, словно бы измазанными кровью губами к щеке, чуть влажной и солоноватой от пота, - У тебя все в порядке? Тебе наскучил город? - ее рука, чуть выше локтя объятая леденящей волной черного шелка, решительно втиснулась в пространство между его предплечьем и боком, - Идем, я представлю тебя мистеру Данхиллу.
Едва оказавшись в гостиной, она выпустила руку супруга и присела на подлокотник того кресла, в котором сидел Джек до того, как она оставила его в одиночестве.
- Не думаю, что вы встречались, дорогой мой, - неопределенно обращаясь к кому-то из двух мужчин, сказала Элизабет, - Марк, это Джек Данхилл… Джек, позволь представить тебе моего мужа Марка. Я рассказывала тебе про него.
В гостиную, чопорно неся перед собой поднос с тремя тонкостенными, мутными от испарины бокалами, вплыла Кармен. Аккуратно водрузив свою ношу на приземистый стеклянный столик и быстро сметя с него беспорядок, частью которого была измятая злыми пальцами хозяйки сигарета, она взглянула на Элизабет из-под тяжелых томных век в ожидании новых распоряжений.
- Спасибо, Кармен. Попроси Майкла загнать машины под навес. Все три, - дождавшись, когда служанка покинет комнату, Элизабет взяла со стола пачку сигарет, изрядно опустевшую с момента ее открытия, и прикурила, весело глядя на мужа. - Итак, - начала она, стряхивая пепел в вычурную хрустальную пепельницу, - Расскажи нам с мистером Данхиллом, что происходит в Лос-Анджелесе. Салли все еще участвует в крестовом походе против того актеришки?.. Впрочем, неважно. У нас еще будет время за ужином. Ты ведь останешься, дорогой? - она затянулась и, улыбнувшись, выдохнула сизые клубы дыма сквозь ровный ряд белых зубов, - Конечно, ты останешься. Вы с Джеком обязаны пообщаться, верно, Джек? О, mea culpa, господа, я чересчур болтлива.
И она рассмеялась, как, должно быть, смеются только чрезвычайно уверенные в себе - либо, что все же вероятнее, чрезвычайно глупые - женщины, в список добродетелей которых не входит ни умение смущаться знакомству своих мужа и любовника, ни чувство такта, не позволяющее смешивать святость брака с грехом измены. Итак, глупа ли была мадам Дюваль или же просто страдала от чрезмерной самоуверенности?.. Это не столь важно: будь она умнее хотя бы и в тридцать раз, и будь в ней чуть меньше веры в непогрешимость и постоянство собственной жизни, это, вероятно, не уберегло бы ее от произошедших впоследствии событий. Ни ее - ни двух других игроков.

[nick]Elizabeth Duval[/nick][status]sick bitch[/status][icon]http://sh.uploads.ru/19oia.png[/icon][sign]http://sa.uploads.ru/MsZd2.gif[/sign]

+2

4

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
Чудовище? Ты думаешь, я с самого начала был чудовищем? Сначала я был человеком.
Солнце вытекает из рук моей матери в желтый тазик с водой из источника; капли влаги блестят на её острых скулах со следом недавнего лихорадочного румянца; но теперь она выглядит болезненно бледной, ломкой и сухой. Я не замечаю этого. Пока солнце течёт, я рисую карандашами кривоногих человечков с острым частоколом чёрточек вместо волос. У моей матери волосы тоже такие, может, поэтому я рисую именно так? Мама проводит влажной ладонью по моему предплечью и сжимает плечо. Нервную дрожь я чувствую даже затылком. Она говорит мало – ей трудно. Эта дурацкая трубка в её горле мешает мне её понимать.
«Джек, - сипит она, - тебе не стоит злиться. Злость рождает ненависть, ненависть же – начало конца. Ты видишь это яблоко, Джек? – я не вижу его, но киваю. – Ненависть способна превратить его в мёртвую гнилушку. Также может быть и с сердцем человека, который поддался слабости».
Мне пять лет, я не хочу слушать про ненависть, я хочу рисовать человечков. Тот, что со шляпой и звездой шерифа на груди, - мой отец, Адам Данхилл. Я рисую ему бороду, потому что мне так нравится. Папа начал бриться несколько месяцев назад, и мама отчаянно грустит по его бороде. Фигурка в платье и с густой копной волос (я помню, что они были у мамы блестящие, тёмно-каштановые) – Грета Данхилл, урождённая Сомс. Я знаю, что мама не общается со своими родителями, моими бабушкой и дедушкой. Я не знаю – почему. Вернее, я знаю только то, что говорит мне мама.
Она вообще любит говорить.
В импровизированной люльке – это всего лишь ящик от шкафа, в котором раньше лежали пахнущие сыростью скатерти из какого-то тяжёлого материала – спит моя младшая сестра. Мама велела её не будить, и я давно не слышал, как Матильда плачет. Но её я рисую тоже – маленький овал в розовых пеленках на руках у бабушки Стефани, мамы моего отца.
Мне пять лет, но я многое понимаю. Мама умирает… поэтому солнце вытекает из её ладоней, но не течёт обратно. Я спрашиваю её: «Я тоже умру?»
Мама гладит меня по щеке и просит посмотреть на неё. Она так и говорит: «Джек, посмотри на меня». Её лицо будет преследовать меня в кошмарах следующие двадцать с лишним лет моей жизни. Она почти лысая, а в горле у неё трахеостомическая трубка, волосы неровными клочками торчат на почти обнажённом черепе. Она улыбается почти нежно, касаясь моей щеки.
Я гораздо позже понял, почему Матти больше не плакала.
В следующий раз солнце течёт из рук отца, но на этот раз апельсиновым соком в мой стакан. После всей этой истории он сильно сдал, и я никогда не находил в себе сил, чтобы его винить.
«Джек, - говорит он и запинается. – Твои бабушка с дедушкой хотят увидеться с тобой». Я очень рад – я скучал. Но отец качает головой: «Нет, Джек. София и Грегори Сомс хотят с тобой познакомиться».
Я плачу до тех пор, пока не засыпаю от острого укола успокоительного. Мне снится колыбель и рука, её качающая. Мама пела мне длинные и вязкие колыбельные, от которых я блуждал во снах до самого рассвета. Мне кажется, это был её способ борьбы с тоской.
Отец говорит, что  так будет лучше, а я смотрю из окна машины на раскидистые ветви деревьев, высаженных на аллее по дороге к дому моих бабушки и дедушки, и думаю, что это не так. Мне шесть лет, но я понимаю больше, чем взрослые. Когда высокий мужчина с седыми бакенбардами смотрит на меня внимательными тёмными глазами, я не улыбаюсь ему. Грегори Сомс выглядит пугающе, но единственное, чего я на самом деле боюсь, - моя покончившая с собой мать, а не мой суровый дед.
Он думает, что меня можно испугать. И следующие годы проверяет меня снова и снова. Моя бабушка говорит со мной ласково и чуть растеряно, будто не знает, что со мной делать. Я называю её «леди София», и она меня не поправляет. Я не могу ощущать себя рядом с ней собой, каким бы я вырос, если бы рядом со мной была мама.
Я становлюсь сильным, потому что иначе я не смог бы выжить в мире мистера и миссис Сомс. Мой дед – бизнесмен, весьма влиятельный и жёсткий. Он создал свою компанию с нуля и ждёт того же самого от меня. Ни в семь, ни в семнадцать я к этому не готов.
Своего отца я больше никогда не видел. И я не спрашивал, где он. Я помнил, что солнце не текло в его ладони, и знал, что его больше нет.
На самом деле, я очень хотел стать таким же, как мой дед. Не богатым, но независимым. Что поделать, если именно богатство гарантирует относительную свободу?
С самых юных лет я шёл, держа этот взгляд на жизнь как знамя. С ним я поступил в колледж Лиги Плюща, который закончил с отличием, посвятив всего себя учёбе. Дедушка дал мне кредит на образование, и я намеревался выплатить его как только устроюсь.
Я никогда не был уверен, что справлюсь, но я делал для этого всё что мог. Мир дрожал под моими ногами, а время летело с такой скоростью, что я давно перестал смотреть в календари. Мне хотелось всего и сразу, а одновременно – ничего, потому что тогда я мог бы потерять то, что получу. Мысли глупца, поэтому я всегда молчал.
У меня всё удивительно легко получалось, я не встречал отказов – нигде, никогда. Если я хотел чего-то, я получал это в ближайшее время, и неважно, что это было – вещь, деньги или человек. С людьми вообще всегда было просто, и я решил для себя не принимать их всерьёз, потому что не хотел видеть солнце в их ладонях. Это в прошлом. Весь я – в прошлом. Когда мне было двадцать шесть, умер Грегори Сомс, оставив мне своё состояние и напутствие пустить его в оборот. Леди София умерла ещё раньше, и всё, что я помню о ней, - растерянную улыбку человека, начавшего забывать, что ещё живёт.
У меня за плечами было личное кладбище с мертвецами, и начал думать, что я сею зло, потому постарался не привязываться – ни к людям, ни к местам, ни к вещам. И стало проще, потому что я уходил в любой момент, не оглядываясь, не вспоминая, не жалея о покинутом. Но дело не в этом, и история – не об этом. Конечно, любая история строится на плоти и костях, и солнечному свету там не место.
Мне исполнилось двадцать девять лет, почти тридцать, когда это всё началось. Сначала было весело, потом – не очень. Но остановиться, как это бывает, я не смог. Испытав всё разнообразие жизни на себе, я начал искать нечто новое, что дало бы мне второе дыхание. И я нашёл.
Её звали Элизабет, и мы, как водится, не воспринимали друг друга всерьёз. От неё пахло свежо и одновременно тяжело, аромат не девушки, но женщины, от которой внутренности сводит негой. Элизабет смотрела с понимающей усмешкой, от которой меня всего пробирало желанием, и я думал, что это то, к чему я стремился. Она была замужем, но это меня не останавливало, ведь и я был не так уж свободен. Моя жизнь вращалась вокруг работы, в ней не было места ни одному живому существу.
Элизабет не требовала от меня спасения городов и раздела власти; она не звонила по ночам, умоляя приехать; она не была помехой на моём пути, и потому стала мне нужна. Её губы податливыми, но она не была ведомой, и я любил ласкать  её тело, потому что оно подходило мне идеально. Я был внутри неё и не жалел об этом, и эта мысль держала меня на плаву.
Наши часы в Санта-Монике стали моей отдушиной, потому что я всё ещё был человеком, мне нужен был отдых, поэтому я поддавался этой слабости, позволяя себе быть мужчиной, а не бесполым существом, чьё сердце бьётся ровно. Я всегда был натурой страстной, однако подавил в себе это, посчитав, что для меня это будет лучше. Я больше не хотел ощущать запах апельсинов, ледяной воды из источника или маминых волос, поэтому я отдалился от всего этого, проведя незримую черту между жизнью и собой.
Не люблю долгие вечера в обществе аляповато одетых людей, не люблю шампанское – предпочитаю иные напитки, однако с Лиз я провожу время с удовольствием. Иногда она говорит о своём муже, и я слушаю, хотя не вникаю. Мужчины мне приятны, с ними просто, но Марк – супруг моей любовницы, и это невероятно пошло. Элизабет как-то улыбнулась и сказала, что её муж – котёнок, и им неплохо было бы встретиться, но я не разделяю её восторгов. Если такова жена, то каков муж?
Тем вечером мы с Элизабет решили разбавить наши шумные будни очаровательным уединением, и я подумал, что это хорошее завершение моего небольшого отпуска. Жара давила в виски болью, поэтому я отказался от пиджака и оставил рубашку, закатав рукава и расстегнув пару пуговиц. Мне нравится быть простым, понятным, но такая жизнь не для меня. Такая жизнь не дала моей семье счастья, и я не вижу причины повторять пройденный материал.
Изучая соблазнительное тело любовницы, я думал о работе. Трудно не думать о том, что любишь больше всего на свете. Создав несколько охранных фирм, я одновременно начал дело по продаже оборудования охраны дома или офиса, а после занялся и компьютерами, которые начали приобретать особую популярность. Мне пришлось связаться с людьми непростыми, из общества, которое непринято обсуждать вслух, но это принесло свои плоды. Всё, ради чего я жил, начало приобретать осмысленность.
И поэтому всё изменилось. Я сначала не понял этого, я не придал значения всему, что случилось в тот вечер, и, может быть, зря. Но если бы последствия наших поступков были нам известны заранее, скольких ошибок можно было бы избежать. Но глядя на худощавую гибкую фигуру мужчины, который ворвался в наше с Элизабет уединение, я думал только о том, что он действительно хорош – под стать своей жене. Лиз была очаровательно ветрена, и мне показалось, что она получает удовольствие от пошлой мизансцены, виновницей которой она стала.
Тем не мене я улыбнулся Марку, потому что я – вежливый человек. Я ощупывал его взглядом, я делал это слишком откровенно для того, кто должен быть скован смущением  от неловкости. И я ощущал жар от тела Лиз, жар, проникающий мне под кожу, напоминающий о том,  что я могу получить, если буду чуть терпеливее.
- Марк, приятно познакомиться, – улыбнулся я, легко поднимаясь на ноги. Я оказался выше мистера Оукли, и мне это понравилось. - Элизабет много рассказывала о вас, тем приятнее увидеться наконец воочию. Как погода в Лос-Анджелесе? Столь же жарко?
Я знаю, что говорил мой взгляд. Мы все знали, что здесь происходило, но социальные нормы диктовали нам свои условия. Всё дело было в том, что мы представляли, как всё должно быть, потому что с детства жили в необходимости соблюдения норм и правил. Если бы я воспитывался мамой, я не был бы так спокоен в тот момент, я не чувствовал бы жгучее любопытство, пожимая руку Марку, и улыбаясь самой наглой своей улыбкой, предназначенной для тех, над кем я возвышался. И не только образно говоря.
Эй, Элизабет, думала ли ты тогда, что всё произойдёт именно так? Ты видела, как тесно оплетает нас с Марком ещё не начавшаяся тогда война? Мне жаль, что я тогда мало знал о любви, потому что это дало бы мне определённый задел на будущее. Но, с другой стороны, моя мать любила моего отца, но что это им дало?
В тот день, когда мама мыла руки в жёлтом тазу, а я рисовал человечков, моя мама задушила мою сестру. Она склонилась к Матти, надрывающейся от крика, и погладила её красное личико, сморщенное в невыразимом горе, а после – сжала её шею. Мама душила Матильду долго, не отнимая руки даже тогда, когда маленькое тельце покинула жизнь. Я не смотрел на них, потому что даже в пять лет чувствовал мир лучше других.
Была ли вина моего отца в том, что произошло? Он просто захотел другой жизни, ему претила избалованность моей мамы, он не хотел быть отцом, не хотел быть мужем, ему нужна была свобода. Когда моя мама заболела, он не смог от неё уйти, и поэтому возненавидел – и её, и меня заодно. Это нормально, с точки зрения психологии то, что испытывал мой отец, было нормальным. Синдром несбывшихся надежд, боль, с которой он не смог справиться. Мама умирала и понимала, что мы ему не нужны. Он очень хотел спасения, и моя мама решила, что нашла его, нашла решение – и я не сомневаюсь, что и оно было правильным. С её точки зрения. Но я не хотел ничего знать о любви, если она ведёт к подобному.
Я думал так, и всё казалось проще. Ошибался ли я?

[icon]http://sh.uploads.ru/718xe.png[/icon]
[nic]Jack Dunhill[/nic]
[status]солнце[/status]
[sign]http://s5.uploads.ru/5gNyZ.gif[/sign]

+1


Вы здесь » Manhattan » Альтернативная реальность » Through a Glass Darkly ‡альт