http://co.forum4.ru/files/000f/13/9c/50165.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/40286.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/95139.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/86765.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/22742.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/96052.css

Manhattan

Объявление

Новости Манхэттена
Пост недели
Добро пожаловать!



Ролевая посвящена необыкновенному острову. Какой он, Манхэттен? Решать каждому из вас.

Рейтинг: NC-21, система: эпизодическая.

Игра в режиме реального времени.

Установлено 6 обложек.

Администрация
Рекомендуем
Активисты
Время и погода
Дамиан · Марсель

Амелия · Маргарет

На Манхэттене: март 2017 года.

Температура от +6°C до +11°C.


Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » пространство элементарных событий ‡флеш


пространство элементарных событий ‡флеш

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

[audio]http://pleer.com/tracks/134098857chV[/audio]
http://s2.uploads.ru/Kklxj.png
Два года прошло. Ты знаешь, как это долго? Как много может измениться за два года в сознании страдающего ребенка? Как много уже изменилось? Что ты будешь делать, если твоя дочь, слишком быстро повзрослевшая за эти два года, вдруг подбросит монетку, решая, уничтожить ли ей тебя или оставить в живых? Не бойся. Не бойся также, как не боялась пытаться приподнять завесу тайны, навсегда отделившую тебя от ее мыслей. Тебе не было страшно в тот день, несколько недель назад, но теперь ты все время спрашиваешь себя: «Как давно это было?». На дворе зима 2010 года - и ты, Алесса, уже давно знаешь, что за страх может войти в твой холодный дом. Все началось совсем недавно, со слов: «Мне кажется, что тебе следует показать Мэдисон специалисту» - но тебе до сих пор кажется, что с тех пор прошел не один год. Не спрашивай себя, почему это происходит.
Она все равно не ответит.

+4

2

Год 2008.
- Боже, девочка моя, ты же постарела на десяток лет… - поднеся к губам ладонь, затянутую в темную кожаную перчатку, изумленно обронила Кэтрин, когда, наконец, увидела идущую, а вернее будет сказать, вяло плетущуюся к ней на встречу Алессу. Метаморфозы в ее внешности были заметны даже через огромные иссиня-черные стекла очков-стрекоз, закрывавших добрую половину лица, а главное – скрывая затянутые белесой пленкой печали глаза, выцветшие и потерявшиеся, закатившиеся вглубь залегших под веками синюшных мешков. Несмотря на то, что шла Монтгомери все так же горделиво, держа спину ровно и аккуратно, словно натянутую струну, не было прежнего обыденного лоска и уверенности – два шага она делала спокойно, а на третий, непременно, оступалась, теряя равновесие; иногда это было почти незаметно для глаза случайного прохожего, но не для материнского. Кэтрин тяжело вздохнула и поспешила обнять дочь крепко-крепко, подарить ей хотя бы на пару мгновений ощущение забытого тепла и спокойствия. Алесса на объятия не ответила, так и замерев на месте мраморной статуей, затянутой в серую кожу; она лишь сжимала в своей руке холодную липкую ладошку Мэдисон, державшейся все это время чуть поодаль, словно ища защиту за маминой спиной – это единственное, что сейчас было нужно девочке, но, к сожалению, Алесса и этого не смогла ей дать, велев собирать самое необходимое и готовиться к долгому перелету в Лондон. Кажется, убегать – начало входить в привычку Монтгомери, стоит только на горизонте замелькать очередным непредвиденным трудностям, причем не важно, каких масштабов те были – она все равно собиралась самое ценное, что у нее было, и уносила ноги прочь с места, не взирая на то, как хорошо бы им там не жилось. Алесса оправдывала подобное поведение благими помыслами, заботой о благополучии и спокойствии Мэдисон, необходимыми переменами – чем угодно, лишь бы не признаваться, что она просто боится, просто убегает, подобно ошпаренной псине, поджав хвост и жалобно скуля, моля о сострадании – о, она только внешне кривилась от сочувствия, а внутри просила больше, больше признаний и неестественной пафосных сожалений, будто бы те могли заклеить и залечить глубокие раны-борозды, следы потерянных возможностей, времени, людей…
- Мам, - Алесса сняла очки и, после небольшой паузы, перевела наконец взгляд на мать, стыдливо демонстрируя опухшие желтые глазницы с белками, испещренными кружевом алых сосудов, полопавшихся причудливо-уродующими узорами. Она, кажется, не спала пару-тройку суток, если не больше; это с головой выдавали в ней не только глаза, но и сбитое дыхание вкупе с севшим голосом, мокрый грудной кашель с периодичностью в несколько минут, дрожащие руки и преследующее амбре из кофе и выветрившихся до маслянистых тяжелых нот духов - все это было не скрыть за темными одеждами и не закрасить толстым слоем косметики, которая, кстати говоря, успела скататься и осыпаться на лицо отдельными, пусть и малозаметными, но режущими глаза при близком рассмотрении, кляксами. От ее дыхания веяло сигаретным дымом такой едкой концентрации, что можно было предположить, чем вообще дышит эта женщина – воздухом ли? Или дыхание ей заменил табак и никотин, отравляющие так же медленно, как и дающие желанное спокойствие? Алесса не договорила, оборвала фразу на полуслове, прикусив собственную губу так сильно, что на язык тут же осел солоноватый привкус собственной крови; взгляд ее забегал по головам, мелькающим вокруг, а рука сжала руку дочери так сильно, что та сморщилась и, шипя, попыталась вывернуться из материнских оков; впрочем, женщина сама поняла, что делает девочке больно и, очнувшись из своего транса, отпустила Мэдисон, легонько подталкивая ее вперед, к бабушке. Кэтрин присела на корточки и ласково, стараясь улыбаться несмотря на выступающие на глазах слезы, поманила к себе любимую внучку, крепко-крепко обнимая ту и даря ей теплый (по-матерински теплый, не такой, какой Мэдисон привыкла получать от матери в макушку растрепанных волос перед сном – ей было противно касание губ Алессы к ее коже, потому что от него всегда разило сдержанностью и аккуратностью, в то время как бабушка не боялась своих порывов, и могла иногда прижать к себе сильнее нужного, но в этот жест вложить всю ту безграничную любовь, которой готова делиться; в семье Монтгомери любовь, по всей видимости, выражалась иначе, да только вот Мэдисон до сих пор не поняла: а как именно?) поцелуй в щеку. Если бы Алесса видела лицо дочери, то заметила, как напряжение из девичьих глаз медленно, неуверенно, но начинает отступать; от этого захотелось даже улыбнуться, но лицо будто бы свело судорогой и ничего, кроме широко распахнутых глаз и безразлично опущенных уголков губ на нем не могло изобразиться. Кэт, похлопав малышку по спине, выпрямилась во весь рост и поспешила подарить свои объятия и собственной дочери – та не сопротивлялась, а мысленно и вовсе поблагодарила матушку за инициативу, которую сама бы проявить не смогла, но на самом деле она нуждалась в этом; ей хотелось снова стать десятилетней девочкой, которая хочет выглядеть сильной, но знает, что если случиться что-то страшное, ей не придется встречаться со страхами один на один – у нее есть родители, мама, которая своими руками закроет от любых бед и папа, который своими – даст им бой. И сейчас, будучи уже женщиной, перешагнувший за третий десяток, сейчас, обнимая свою мать, как же ей хотелось, чтобы все было так же просто, как в детстве. – Пообещай мне, - впиваясь пальцами в материнские плечи, прошептала Алесса на ухо, - Пообещай мне, что с ней все будет хорошо.
- Алиса, девочка моя… - вздохнула мать, отпуская Монтгомери из объятий и заглядывая в ее пустые глаза, ладонями обхватывая впалые бледные щеки и легонько заставляя поднять глаза и обратить свой взгляд на говорящего, - Ей нужна мама, а не бабушка и дедушка. Сейчас ей нужна мама как никогда раньше, слышишь?
Алесса вздрогнула от упоминания своего имени и виновато посмотрела на Кэтрин.
- Ты давно стала для нее мамой гораздо лучшей, чем я.
Кэтрин тяжело вздохнула и покачала головой, прижимая макушку Алессы к своей груди и поглаживая ее по спутанным кудрям. Они обе понимали, что совершают ошибку – Кэт в том, что идет на поводу у дочери, а она, в свою очередь, вновь убегая от проблем, от трудностей, с которыми ей бы пришлось столкнуться, переживая горе вместе с Мэдисон. Они обе понимали, что если сейчас малышка перешагнет порог аэропорта вместе с бабушкой, видя, как мать улетает назад, бросая ее здесь, в стране, которую Мэдисон в пору ненавидеть (ибо пока родители занимались собой и своими именами в науке, их дочурка была заперта в клетке на острове, посреди океана, и никакие школьные друзья, многочисленные кружки и бабушка с дедушкой не могли избавить ее от преследующего ощущения собственной «ненужности»), будет пройдена та самая точка невозврата, после которой этой семье не поможет уже никто и ничто. И, почему-то, они обе разрешили себе сделать этот шаг.
Алесса напряженно выставила вперед ладонь и неуверенно махнула ей на прощание, а Мэдс, развернувшись, подарила матери взгляд, который будет сниться ей в кошмарах еще долгие-долгие годы. Этот взгляд говорил: «Смотри, мама, я уже взрослая. И это ты меня такой вырастила. Ты, мама, ты.»

Год 2010.[audio]http://pleer.com/tracks/4531935gf8S[/audio]
На кухне было непозволительно тихо – настолько, что единственным звуком, рассеивавшим сгустившуюся тишину, было кипение воды в чайнике, угрожающе сверкающем своими отполированными хромированными боками; вот он, дернувшись от ходящей внутри него воды, доведенной до критической температуры, щелкнул, выключаясь. Пустой взгляд Монтгомери застыл на собственном отражении, точнее, на его кривых очертаниях, видневшихся на поверхности чайника – она протянула вперед левую руку и прикоснулась ладонью, тут же одергивая ее – горячо, да, но откуда же тогда желание открыть крышку и засунуть туда всю кисть, по самый локоть; засунуть и не вынимать, пока кожа не станет пятнисто-алая, а затем и вовсе не начнет лопаться, как переспелые сливы. Это желание заполонило все сознание, и в последний момент, почувствовав жжение на пальцах второй руки, Алесса встрепенулась и поняла, что ее сигарета истлела почти что до фильтра, а она сама была в пугающей близости от открытия крышки треклятого чайника. Посмотрев под ноги, увидела, что теперь пеплом усыпан кухонный керамогранит, а подушечки пальцев вот-вот обожгутся от дошедшего до их уровня тлеющего уголька. Она сделала короткую затяжку, на вкус отдающую уже не табаком, а жженой бумагой фильтра; скривилась, выпуская в сторону нервно подрагивающую струйку дыма и, открыв балконную дверь, пальцами отщелкнула окурок куда-то за кованый парапет.
Когда-то Алесса не позволяла себе курить прямо в квартире, сбегая от мужа и его неодобрительного взгляда на балкон или вовсе спускаясь в сад перед жилым комплексом, откуда противный сигаретный запах уж точно бы не добрался до их дома. Но прошло два года, которые затянули с собой, подобно тому, как океанические волны, убегая от берега назад, к горизонту, затягивают в свои пучины неготового оказать сопротивление стихии человека, много привычных вещей, без которых жизнь сначала казалась абсолютно чужой, а сейчас… Сейчас оставалось только примириться с этим неудобным чувством.
Алесса испытывала его не только когда курила на собственной кухне, стряхивая пепел в первый попавшийся под руку стакан.
И не только когда пришло время избавиться от всех вещей покойного супруга, а их в доме было подавляющее большинство.
Алесса испытывала дикий, странный, пугающий дискомфорт, переходящий со временем в чувство первородного липкого страха, когда оставалась вдвоем… С Мэдисон.
- Я не буду сегодня ужинать, милая, - она услышала шаги по лестнице у себя за спиной, а затем то, как плавно был отодвинут стул за обеденным столом; ехидный смешок она тоже услышала. Монтгомери вышла с балкона, скрестив руки на плечах и усиленно растирая замерзшую кожу – зима в этом году била все рекорды и щедро дарила улицам Нью-Йорка заморозки – живущие в этом доме, впрочем, к холоду привыкли, ведь они жили в нем, существовали, вернее сказать. Сосуществовали друг с другом, будто бы не были одной крови, мать и дочь, а сведенные случаем в одном месте с одно время. Не обращайте внимание на то, что они обе – длинноволосые, чернобровые и кудрявые, они ничуть не похожи с первого взгляда; особенно разнятся у них глаза – янтарные, густые и тяжелые, как таежный мед, против хрустальных, пронзительно-синих. Обвиняющий и угрожающий взгляд первых всегда главенствует и унижает виноватый и раскаивающийся взгляд вторых – только вот прощения Алессе не сыскать, как бы она ни старалась. Мэдисон смотрела на мать не мигая, вглядываясь в ее серое, испещренное глубокими, появившимися невесть откуда морщинами, лицо и еле сдерживала сардонический хохот, выражающий ее истинное, извращенное наслаждение той жалкой картиной, которую представляла ее некогда прекрасная мать.
- Пожалуй, поднимусь к себе… - недовольно и разочаровано вздохнула Алесса, когда дочь снова отказалась разговаривать с ней, продолжив после усмешки ковырять стейк на своей тарелке, медленно надрезая сочное мясо и продавливая ножом до фарфора, который тонко скрипел и «завывал», заставляя лицо матери нервно подрагивать и кривиться от противного звука. Монтгомери покинула кухню не оборачиваясь, потому что, если быть до конца честным, ей было боязно обернуться и увидеть тот самый взгляд, которым одарила Мэдисон ее, уходящую, в Хитроу, осенью две тысячи восьмого.
Умываться приходилось быстро, в два всплеска, чтобы не закрывать надолго глаза – по ту сторону зеркала на нее смотрел кто-то чужой, кто-то измученный и запуганный; Алесса с трудом верила, что это – она сама, но заставить себя уснуть было гораздо, гораздо труднее. Не спасало даже снотворное, которое каждый раз капала себе в воду и в итоге выливала все в раковину. Спать было страшно и необходимо – сколько еще бессонных ночей способен выдержать измученный организм, который давно работает в полуавтоматическом, «машинном» режиме? А сколько еще ночей в кошмарах сможет выдержать этот же организм, это же сердце – не захочется ли ему остановиться, обессиленным и опешившим, от тех картин, что вспыхивают яркими пятнами на обратной стороне век, стоит только закрыть глаза?
Наверное, ей стоит обратиться к специалисту.
«Нет, однажды я уже слышала этот совет… И чем это для нас обернулось?» - сделав глубокий вздох и накрывшись простынею по самую шею, свернувшись затем в клубок, Алесса закрыла глаза, в надежде, что эта ночь будет короче, чем предыдущая.
Но к ее надеждам там, наверху, уже давно никто не прислушивался.
[AVA]http://s9.uploads.ru/3wQN6.png[/AVA]
[STA]Я сплю, не закрывая глаз.[/STA]
[SGN]Стучат лапки паучьи, стучат как набат;
Я больше не жду, я пережила свой яд...
[/SGN]

Отредактировано Alessa Montgomery (12.09.2016 10:15:18)

+5

3

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png

«Установите раппорт». Именно с этой фразы, в тех или иных вариациях вставленной в текст, начинается почти каждая распиаренная книжонка, с пошлой, мещанской авторской гордостью повествующая об искусстве манипуляции. Поток бессмысленной информации от обывателя - к обывателю. Что за гадкий, глупый круговорот. Мэдисон было двенадцать, когда в нечаянно опрокинутой стопке книг одного из ее одноклассников что-то холодное, цепкое, только-только обретающее власть там, за роговицей и хрусталиком ее детских глаз, заметило толстую брошюрку о видах воздействия на аудиторию. Сама не зная зачем, девочка быстро подняла ее - самонадеянный мальчишка даже не заметил пропажи - и затем с отвращением прочитала, впервые за несколько последних лет ощущая, как грязью покрывается нечто большее, чем органы ее чувств, мысли или даже руки. Нечто - а после своего долгого молчания малышка Мэдс взяла за правило разговаривать с Этим, слушаться Это, как родную мать или погибшего отца - заставило ее выдрать из брошюры одну за другой несколько страниц, стащить из кухни зажигалку и поджечь пахучую, все еще хранящую фантомную память о типографии свежую бумагу. Поджечь - и засунуть ее в шкафчик к хозяину. Нечто внутри нее, еще не до конца окрепшее, но быстро растущее, пускающее корни все глубже и глубже в самую сердцевину ее разума, было уверено: им не нужно учиться ни установлению раппорта, ни языку жестов. Вместе они выше этого. Выше их всех.
Наверное, это и был первый звоночек. Вы знаете?.. - нарастающий тревожный перезвон: «дили-дили-бом» где-то в отдалении. А может быть, все случилось раньше - уж Мэдисон-то знает, что Это появилось не тогда, когда она узнала о смерти отца, и даже не тогда, когда поняла, что Алесса (Алесса - не тягуче-сладкое «мама» - уже тогда) не видит опасного надлома в ее глазах. Много лет назад, помнится, охваченная горем и сочувствием бабушка обнимала ее и целовала в озябшие щеки, не замечая отрешенного молчаливого взгляда, направленного туда, где дети помладше, возможно, видят воображаемых друзей или прячущихся под кроватью монстров - туда, где, более материальное, нежели все встреченные ею люди, стояло Это. Монолитное, сотканное из мыслей и чувств, до боли похожее на воронку, имеющую смутные человеческие очертания, оно стояло в толпе рядом с Мэдисон Монтгомери, словно черный и гладкий камень, объятый со всех сторон светлым потоком воды, и вместе с нею с грустью смотрело в напряженное, почти неприязненное лицо Алессы. Повторяя привычный бабушкин жест, оно тронуло ее за плечо, обдавая приятным анестетическим холодом, и прошептало: «Посмотри на нее, Мэди. Она опять уходит от нас». И Мэдисон посмотрела. Да. Вот это, должно быть, и был самый первый звоночек - и уж хотя бы его, она уверена, Алесса все-таки услышала, как ни старалась зажать себе уши. Уже тогда Мэдисон была готова поклясться: отдаленное эхо этого звона, злосчастное "дили-дили-бом", будет преследовать ее мать еще много лет после Хитроу - и много-много лет после окончания описываемых здесь событий.
С тех пор изменилось одно: тьма безумия, везде и всюду преследовавшая ее те несколько лет после смерти отца, поредела ровно настолько, чтобы Мэдисон смогла увидеть ее в своих глазах, постепенно сливающуюся, растворяющуюся в ее мыслях и медленно истончающую грани ее собственной личности.

За обеденным столом их вечно двое: она и ее тень. Сизый сигаретный дым, неизбежно ползущий под потолком прочь от зажатой в зубах матери сигареты, Мэдисон собеседником не считает - жизнь в обществе Алессы научила ее не замечать подобные мелочи - и потому день за днем, вечер за вечером они проводят в молчании. Раз за разом, практически не отдавая себе в этом отчет, она выстукивает вилкой по тарелке неровную дробь: «Три, два, один». Вечер за вечером Алесса отказывается от ужина, почти не меняя брезгливо-извиняющейся манеры своего отказа. Где-то сзади Тень вздрагивает, подергивается грязноватой короткой рябью и тихо бормочет: «Восемьдесят два. Завтра - больше. Она не ест, потому что боится меня?» - и в этот раз Мэдисон уже не может разобрать, слышится ли ей, или же слова, монотонно отсчитывающие неловкие отказы матери от ужина, звучат где-то в ее собственной голове. Это «Я» их объединяет. Тень никогда не говорит ей: «Нет никаких «мы» и «нас», есть только ты, а ты - это я. Мы с тобой одно целое» - но Мэдисон и без того подозревает (с одиннадцати лет подозревала), что так оно и есть. Она против воли улыбается, громко скрежеща столовыми приборами о гладкую поверхность тарелки, и отрывисто пожимает плечами - дергается, словно лягушка, сквозь которую пропустили разряд электрического тока. В воздухе пахнет страхом: она чувствует его, словно зверь, слишком сытый для того, чтобы бросаться на жертву сразу же, и чересчур жестокий для того, чтобы отпустить ее.
Проводив мать, она спокойно доедает свою порцию, краем уха прислушиваясь к шуму воды и копошению, доносящимся откуда-то со стороны спальни. Выждав с полчаса, она убирает со стола и неторопливо растворяется в полумраке пустых комнат. Передвигается Мэдисон бесшумно - ей кажется, что это качество она подчерпнула у Тени, хотя на самом деле все потому, что ковер гасит звуки ее легких, по-прежнему мягких шагов; по дому разносится лишь монотонное тиканье часов и отдаленное дребезжание манхэттенских улиц. Она делала так уже не раз: и вчера, и позавчера она подходила к этой двери, застывала на мгновение, вся вытянутая, напряженная и звенящая, словно медленно остывающая от прикосновения музыканта струна, и слушала - порой десять, двадцать, а то и тридцать минут, завороженная тем, как постепенно выравнивается дыхание лежащей за стеной женщины, как изредка поскрипывает кровать и шелестят простыни. Когда тишина становится почти полной, Мэдисон может войти. Также беззвучно она нажимает на ручку и тянет дверь на себя, замирает на мгновение - и без единого звука отрезает их от внешнего мира. Здесь у нее все еще много работы. Вечер за вечером Мэдисон проходит вглубь комнаты, приближается к кровати и садится прямо на пол в метре от нее; раз за разом она подтягивает колени к груди, съеживается, скукоживается, словно высохший на солнце фрукт - и затихает, впившись равнодушным взглядом в расслабленное сном лицо матери. Она думает, что ей, возможно, нравится, как Алесса спит: она находит увлекательными процессы, происходящие с погруженным в сон человеческим мозгом, и завораживающим - то, как постепенно истончаются черты знакомого, обычно жесткого лица. Во сне, предельно уязвимая и невероятно молодая, Алесса совсем не выглядит, как человек, которого можно ненавидеть. Что ж, если вам это интересно, Мэдисон - ненавидит. И она вовсе не уверена в том, что эта эмоция действительно принадлежит именно ей.
В конце концов она встает и направляется в ванную комнату, где, не чувствуя ни раскаяния, ни стеснения, быстро перетряхивает аптечку, выуживает тщательно отодвигаемое в самый дальний угол снотворное и аккуратно ставит его на край раковины. И лишь затем сценарий, еще днем сместившийся в сторону благодаря тончайшим, скорее инстинктивным, нежели обдуманным сигналам, изменяется. В этот раз Мэдисон возвращается обратно в комнату и, оглянувшись на кровать, раскрывает окно, позволяя ледяному зимнему воздуху неуверенно качнуться из стороны в сторону на границе с теплом тщательно отапливаемого дома. И минуты не пройдет, прежде чем подгоняемый ветром поток холода начнет просачиваться внутрь вместе со звуками воя откуда-то со стороны водостока.
Мэдисон забирается на кровать с ногами - она все еще совсем ребенок, и такая легкая, что пружины почти не деформируются, принимая на себя ее вес - и замирает, в полумраке до безумия похожая на демона, ворвавшегося в дом вместе с холодом для того, чтобы мучить спящих. Из ее груди вырывается что-то странное, гортанное, отдаленно напоминающее кошачье мурлыканье; она раскачивается из стороны в сторону, словно погруженный в транс монах, позволяя неясным, из ниоткуда берущимся звукам - какому-то мрачноватому колыбельному напеву - скользнуть по гортани в горло, гладкими камушками проехаться по языку и вылиться сквозь сомкнутые губы в быстро стынущее пространство комнаты. Она напевает что-то, что, кажется, пела ей когда-то бабушка, и звуки этой тихой, далекой от спокойствия колыбельной один за другим замирают над головой свернувшейся в клубок женщины. Когда узенькая ладошка девочки ложится на ее голову, она, кажется, вздрагивает, но затем расслабляется - усталость, страх и напряжение прошедшего дня не дают ее телу стряхнуть с себя сонное оцепенение - и лишь глубже погружается в заботливо подготовленную трясину. Мэдисон гладит ее по волосам механическим, лишенным ласки или нежности движением - совсем как животное перед забоем.
Тени сгущаются.

Ты знаешь, с чего все начинается. Ты чувствуешь на себе ее взгляд - тяжелый, с незнакомой тебе металлической ноткой - но, как ни стараешься, не можешь найти ее саму. Так бывает всегда. Где бы ты ни оказалась, ее взгляд будет преследовать тебя. Твой мозг слишком устал для того, чтобы анализировать образы, которые ему приходится проецировать: ты думала обо всем этом весь день и все то время, что лежала на кровати, боясь скользнуть за грань. Весь твой анализ, весь твой холодный ум бессильны, ибо в эту западню, что бы тебе ни казалось по утрам, ты загнала себя сама. Образы прошедшего дня окружают тебя, смыкаются над тобой, словно болотная вода - и лишь одно остается неизменным. Ее взгляд. На этот раз он настигает тебя не в темноте, из которой приходят все твои кошмары, а в твоей старой детской спальне. Ты можешь восстановить ее образ у себя в голове, не открывая глаз: то, что с тобой сейчас происходит, уже случалось когда-то в детстве. Ты слышишь далекую - боже, такую далекую - колыбельную, которую, тебе кажется, слышала уже много-много раз. Не ее ли тебе пела мама? Или же это все плод твоего воображения? Ты снова ребенок - тебя укачивают, словно младенца, и гладят, все гладят, будто породистую лошадь. Ты не могла бы сказать, что это неприятно.
Но вот беда: в воздухе твоей старой комнаты никогда не пахло кровью. Ты понимаешь это в тот момент, когда ее взгляд накалывает тебя на холодную и острую иглу, словно бабочку, попавшую в руки коллекционера. Легкомысленная колыбельная обрывается, и все погружается во мрак. Тебя бьет озноб. Нет, это больше не спальня ребенка. Ты все еще лежишь, чувствуя прямо за своей спиной знакомую тяжесть человеческого тела. Ты не знаешь, что случится, если ты вдруг обернешься - но никого это и не волнует. Запах крови, запах жженого мяса, запах лекарств - все это заполняет твои легкие, ты силишься сделать вдох, но чувствуешь, что задыхаешься. Твои глаза раскрываются, и ты видишь над собой Эйдана. Он так похож… на кого? Его глаза - живые глаза среди горелой, слезающей с костей плоти - смотрят на тебя с тем выражением, которое ты раз за разом пытаешься угадать в выражениях лиц иных порождений твоей фантазии. Темные, кофейные глаза безумца - все равно что гуща на дне чашки, сплошные образы - и никакой конкретики. Его руки, почему-то холодные, ложатся на твою шею, сжимают ее, слабо, но ощутимо. Он шепчет тебе: «Шлюха» - и ты совсем не удивлена.
Ты не кричишь. Не время.
Тебе кажется, что ты все-таки задыхаешься. Асфиксия, думаешь ты, наступает как-то очень уж быстро, пытаешься вспомнить, доводилось ли тебе испытывать ее на себе когда-то раньше, - но ни одного из твоих нынешних страхов это не интересует так, как тебя. Ты вновь оглядываешься на несколько часов назад, оказываешься в столовой, прямо напротив орудующей столовыми приборами дочери. Одно меняется: ты знаешь, что от этого ужина отказаться нельзя - тебе холодно, твои конечности онемели так сильно, что ты не можешь сдвинуть ногу и на сантиметр. Мэдисон поднимает голову: вот она, прямо перед тобой, сиди и смотри - но вместо глаз у нее две истекающие кровью дыры. Она улыбается тебе. Как же давно ты не видела эту улыбку… Ее руки двигаются со странной механической неловкостью; прямо сейчас дочь напоминает тебе странный, несовершенный механизм, глиняного голема, которому зачем-то вручили нож и вилку. На тарелке у нее - сырое, утопленное в крови мясо, неохотно разъезжающееся волокнами под острым лезвием; из некогда белого - теперь уже отвратительно красного - фарфора то и дело вырываются взвизгивания, до ужаса похожие на человеческие стоны. Когда перепачканные губы Мэдисон разъезжаются в очередной улыбке, - одной из «Галереи неудавшегося материнства» - ты видишь, что ее зубы и язык покрыты чем-то черным и липким, что она, как бы силясь не выплюнуть, то и дело сглатывает. «Мам?» - произносит она не своим голосом, - «Я не могу это прожевать. Может, сваришь мне бульона? Или сделаешь чай?». Ты видишь, как она берет со стола чайник - такой горячий, что и рукой не притронешься, помнишь? - и, придерживая двумя окровавленными пальцами крышку, наполняет свою кружку. Вода в чайнике имеет странный красноватый оттенок - когда ты замечаешь это, на тебя волной накатывает тошнота: ты ведь слишком хорошо понимаешь, что в нем. Твоя рука - вся в волдырях, красная и распухшая рука «прачки» - все еще болит, хотя ты можешь поклясться, что ниже локтя у тебя ничего нет. Это она в чайнике. Ах, разве тебе так необходимо было совать руку в кипяток?..
Должно быть, это подходящее время.
Ты кричишь.
Мэдисон морщится. Она взмахивает столовыми приборами, как сумасшедший дирижер, управляющий невидимым тебе сатанинским оркестром, и твой голос взлетает и опускается в ритме смутно знакомой мелодии, пока ты невольно следишь за ее движениями. «Заткнись, заткнись, заткнись» - капризно бормочет она голосом Эйдана, - «Или я убью тебя». Она наклоняется вперед, приближает свое перемазанное черной жижей и кровью лицо ближе к твоему, к твоим распахнутым глазам, к трепещущим крыльям носа; от нее пахнет мертвецкой, запах крови, затхлой комнаты и бешенства наполняет твои легкие песком, и ты кашляешь, потому что кричать уже не в силах. «Ты либо замолчишь сейчас, мама, либо я убью тебя. Как ты убила моего отца. Видеть тебя не могу. Понимаешь, да? Не могу» - и Мэдисон хихикает, как шаловливый ребенок. Ее рука показывает на пустые глазницы, как бы говоря: ну что за каламбур.
«Почему ты вечно уходишь от меня?» - спрашивает Мэдисон. Теперь ее лицо становится таким же, как несколько лет назад, там, в Хитроу, когда она смотрела на тебя с холодным осуждением и еще чем-то, чему ты до сих пор боишься дать название; ты снова чувствуешь на себе ее взгляд, но, как и раньше, не видишь его источника: твоя дочь слепа, и ты думаешь, что она вряд ли горюет по этому поводу. «Ты даже не можешь заставить себя поесть со мной за одним столом. Что ты думаешь обо мне, мамочка? Что ты думаешь обо всем этом? Ответь мне! Ответь, ответь, ответь, ответь, ОТВЕТЬ, ОТВЕТЬ, ОТВЕТЬ
Ты зажимаешь уши ладонями.
И снова кричишь.
Боже, как холодно…

+4

4

[mymp3]http://storage.mp3.cc/download/1081352/MUJkZExKWHA4RDhteHYybWhzMFpYQmJMMnIra3JaSzlicGJxTmlISEZDSHpSakt5L1dmUGFsL1NnMlJRU2lET2xlcTlIUlNBY2FRdFJyWVVsbmxKWlFxZVJmRjU3NUpPazd6Qk82WUlQak9jQ21ySmlyYkxPTDhwOElRNytTcXI/nick-cave-and-the-bad-seeds-water-s-edge_(mp3.cc).mp3|Nick Cave and the Bad Seeds - Water's Edge[/mymp3]

«Боже, как холодно!», - звонкой трелью душераздирающего крика, который принадлежит, как потом приходит понимание, ей же самой, прокатывается по сознанию, окутанному пеленой неспокойного сна, и все тело будто бы сжимается в тугой клубок, в узел, но лишь на несколько мгновений и лишь для того, чтобы в следующую секунду встрепенуться, как старая заржавелая пружина в затхлом матраце, не выдержавшая опустившегося на нее веса. Алесса чувствует, как ее грудь прогибается под неведомой тяжестью, и крик, затаенный внутри клетки из костей и плевральной вязкой жидкости, окрашенной, от чего-то, в грязный багровый цвет, вырывается, наконец, наружу. По крайне мере, ей кажется, что она кричит, что есть мочи, чувствуя себя безнадежно больным и медленно увядающим от туберкулеза человеком, который старается даже не говорить, ибо каждое слово – сплевывает он себе же под ноги, ощущая оседающий по всей ротовой полости привкус собственной разлагающейся плоти, а языком перекатывая по небу склизкие кусочки надорванных легких, смешавшихся со сгустками крови; это кажется отвратительным по началу, но когда кашель становится невыносимым и походящим больше на оглушающие, подобно раскатам грома, мольбы о помощи, свыкаешься и со вкусом, и со слезами, которые текут маловодными, но никогда не пересыхающими реками по шершавым от соли щекам. Алесса чувствует, как и ее собственный рот наполняется слюной, будто бы за мгновение до того, как содержимое желудка покинет опустошенное недосыпом и голодом тело, пачкая светлые простыни, которыми женщина укрывается, создавая для самой себя хрупкую, как сплетенная между тонких веток березы паутина, иллюзию; иллюзию того, что обилие персиковых и молочно-белых кружев и шелка скроет под собой всю ту чернь, что носит Алесса в своем сердце, душе и помыслах. Алесса чувствует, как к горлу подкатывается колючий комок, скребущий горло тысячей тупых иголок, вызывая хриплый кашель курильщика, и весь мерзкий коктейль из вкусов и запахов, преследующих ее во снах, просится наружу – даже не закричать, потому что рот и без того переполнен. Точнее, она кричит, но надрываются только легкие, альвеолы трещат и лопаются, как переспелые вишни, заливая все вокруг липким ярким соком, который они источают; о, Алесса готова поклясться на любом из священных писаний, что слышит этот противный звук, острую трель с медленной прелюдией, за которой следует глухой хлопок – «пуф!», и затем стелющееся влажное журчание пребывающей в полости жидкости. Она утопает в этом звуке, он медленно обволакивает ее сначала изнутри, переполняя один орган за другим, заставляя тело казаться неподъемно тяжелым, будто бы выделанным из свинца, а затем накрывает с головой – перед глазами все заливается сангиновым полотном страха и боли, от которых, кажется, нет пути ни назад, ни глубже, на дно; чувство медленного погружения в неизвестность, не имеющую конца и края, подпитывающееся резонирующим от одного виска до другого, криком. Полная дезориентация и отсутствие уверенности в том, спит ли она или давно проснулась, лишенная отныне способности трезво мыслить и ясно видеть, заставляет метаться в выборе между прекращением любых попыток выбраться из тягучего плена страха, и продолжением этих отчаянных попыток разбудить саму себя же, а поскольку ни один из простых способов не оказывал необходимого эффекта, то Алессе не оставалось ничего другого, как, обхватив свой лоб ладонями, накрыть подушечками больших пальцев открытые глазные яблоки и медленно, дрожащими руками, начать вдавливать те все глубже и глубже, пока боль не стала нестерпимой настолько, что пришло четкое осознание – она реальна, во сне чувства не могут обостряться настолько.
Алесса проснулась, одергивая руки от лица и понимая, что не видит их – перед глазами выстилается лишь туманная завеса сливающихся друг с другом образов, наполняющих комнату. Громкий женский крик раздался аккурат в тот момент, когда под невесомым детским тельцем, покидающим промерзлое помещение, предательски скрипнула половица, но Монтгомери была слишком озабочена и испугана тем, что чуть было не сделала своими же руками, от того - едва ли заметила чье-то присутствие в своей спальне, только не смогла вспомнить, как бы ни силилась, открывала ли она на ночь окно и если да, то зачем?..
Эти кошмары нахлынули на нее внезапно, обрушились неподъемными осколками ее же воспоминаний, будто бы где-то внутри, в затаенных отделах ее головного мозга, каждодневно перерабатывающего тонны рабочей информации, помогающей забыть о тягостных обязательствах реальной жизни, лопнула плотина, отделяющая застойные, уже начавшие преть, как зеленая тина на недвижимой течением озерной воде, эфемерные картины дней, когда Монтгомери потеряла в огне своего супруга – пусть она и не видела его обгорелого лица, пусть не обжигала свои губы, в истерике пытаясь вдохнуть в испепеленное подобие человека жизнь, но чувствовала, что с того октябрьского дня все перевернулось и сломалось, и единственной защитой от подступающего с беззубой торжествующей улыбкой безумия, было забвение. О, человеческий мозг – удивительный инструмент, особенно, когда работает в паре с бессознательным, с душой! Не беспокоясь о том, насколько это может быть больно в будущем, Алесса, сама того до конца не понимая, отодвигала все, что связано с Эйданом и его потерей в глубинные уголки, туда, куда дорога со временем покрывается пылью и песком, забываясь. А вместе с Эйданом, отправлялся за периферию сознания и взгляд, которым наградила ее Мэдисон, остающаяся, как казалось Алессе, в безопасности от травмирующих последствий похорон погибшего отца; и это было похоже на долгожданное освобождение – засыпаешь и не видишь прожигающих насквозь, уже давно не детских, точнее, не по-детски свирепых при абсолютном внешнем безразличии, глаз. Но, на самом деле, это был лишь краткий антракт перед кульминационной частью спектакля, который готовила для матери дочь – она отвела ей роль главного из уродов и калек, приглашенных для выступления на одной с ней сцене театра, заключенного в пространство внутри черепной коробки. И Алесса действительно порой задумывалась о том, чтобы выколоть себе глаза (в моменты наивысшей степени отчаянья и страха, конечно же, и только тогда, потому что по сути своей была человеком трусливым и цепляющимся за жизнь, какой бы худой и серой она ни была), дабы никогда не увидеть, чем все это может кончится.

В ванной комнате стоит тяжелый запах синтетической вишни и сигаретного дыма – Алесса курит, сидя на полу и прислонившись мокрой спиной к холодному плиточному граниту; находит забавным пришедшее ей в голову сравнение с могильной плитой – о, она хорошо помнит, какова та наощупь, помнит каждую выгравированную на шершавой поверхности букву – и «A», с которой все начинается, и дату, «Октябрь, 11. 2008», когда все кончилось. Не помнит только нанесенной без ее ведома и согласия ненужной ерунды о том, что «любимый муж и отец», которого все клянутся и божатся помнить во веки веков, лежит здесь. Смерть не нуждается в комментариях и послесловиях, она самодостаточна в своем триумфе разлучника.
Алесса стряхивает пепел прямо в сливное отверстие раковины, и ее рука, неестественно лежащая на белом фаянсовом бортике, кажется переломанной в нескольких местах. Алесса чувствует, как запястье немеет и перестает быть продолжением предплечья, и кажется - если посмотреть на руку боковым зрением, как бы невзначай, не задерживая фокуса на одной точке, - что ночной кошмар возвращается, вместе с фантомными болями, будто бы от ожога, поражающей один за другим пальцы; Алесса дрожит всем телом, тихонько глотая слезы и стараясь не проронить ни звука, чтобы лишить того, кто, скорее всего, приложил свое ухо к двери и подслушивает, упиваясь смердящим по всей спальне, да что там – по всему дому, кисловатым запахом страха, радости от упоительного наблюдения за ее стенаниями. И если вы подумали, что этот неназванный садист, следящий за Алессой украдкой, никаким образом не может быть Мэдисон, то вы, право, ошиблись. Общего с маленькой темноволосой, похожей в детской ночной рубашке на призрака из викторианских мрачных сказок, девочкой у этого садиста только глаза. «Их, совершенно точно, подменил ей кто-то…», - обкусывая губы и не сводя взгляда с ручки двери в ванную комнату, думает Алесса, и ждет, когда та повернется. Ожидание давит на плечи, будто бы желая поставить женщину на четвереньки и склонить покорно голову, но она сопротивляется до последнего, хватаясь за остатки смелости и здравомыслия – «это просто тяжелая неделя, много работы, поздние возвращения домой…Это просто стресс, так бывает, организм борется со мной и бунтует, мне нужны пара дней отдыха… Мне не нужны… Не нужны… Не нужны?..», - губы Алессы шевелятся в беседе с самой собой же, хотя это больше похоже на спор или вялое сопротивление, - «Не нужны ли мне эти таблетки? А вдруг помогут?..», - для того, чтобы смириться с подобной мыслью Монтгомери понадобился месяц; для того, чтобы свернуть крышку белого пузырька со снотворным – меньше десятка секунд, за которые она дотянулась до него, стоящего на раковине, попутно сметая все стоящее рядом на пол и не обращая на это никакого внимания. Три круглые пилюли падают на ладонь, а с ладони – под язык, откуда скользят с удивительной легкостью по горлу и пропадают где-то в районе солнечного сплетения, кольнув на прощание, будто бы приободряя: «Сейчас мы будем на месте и все закончится, милая. Нужно только немного потерпеть. Засекай время на своих часах.». И Алесса смотрит на наручные часы, которые забыла снять перед сном, не отводя глаз от бегающей по порочному кругу из шестидесяти секунд стрелки. Но минута сменяет минуту, и… Ничего не происходит. Где-то в складках одеяла звонит будильник, установленный на четыре тридцать утра; Монтгомери вздрагивает от неожиданности и слишком резко встает на ноги, но только на пару секунд, потому как скрутивший в геракловый узел внутренности рвотный позыв заставляет ее падать на колени и, обнимая обеими руками холодные края туалета, начинать свой новый день с тотального опустошения, не взирая даже на то, что в ее желудке уже пару дней нет ничего, кроме кофе и мелких перекусов, и вместе с сероватой от табачного дыма слюной выходит одна лишь горькая желчь, испещренная мелкими белесыми, не успевшими до конца раствориться, таблетками.

- Энтони, - голос Монтгомери все еще дрожал, и ей понадобилось прикусить свое щеку со внутренней стороны, мысленно отчитывая себя за неспособность взять себя в руки хотя бы для пары звонков, - Доброе утро. Ты уже на месте? – стараясь звучать как можно более непринужденно, но достаточно устало для того, чтобы ее собеседник поверил в то, что она сейчас собирается ему поведать.
- Доброе утро, Алесса. Я как раз поднимаюсь с паркинга… А что, что-то случилось? Я опоздал, даже придя на двадцать минут раньше официального начала рабочего дня? – усмехнулся Энтони в своей привычной манере.
- Едва ли у нас есть кто-то столь же по-английски пунктуальный, как ты, - Алесса прижала трубку плечом к уху и бросила взгляд на зеркало, около которого стояла в прихожей, помешивая горячий чай с вербеной и мятой в кружке. Женщина в отражении была бледна и сера, как мартовский снег, от того проявившаяся тень улыбки на ее лице была совершенно искусственной. – Но нет, ничего не случилось… Я хотела предупредить тебя, что сегодня меня не будет с вами – кажется, меня все-таки свалила с ног простуда… - для пущей правдоподобности, Монтгомери всхлипнула, будто бы от насморка; на деле – от того, что не могла перестать плакать, сама уже не понимая от чего именно.
- О, какая жалость… Поправляйся, Алесса! Может, мне заехать к тебе вечером? Что-то нужно завезти? – с энтузиазмом поинтересовался мужчина.
- Нет, Энтони, спасибо, но не стоит – я все еще могу ходить, да и не хватало еще того, чтобы мы оба свалились с простудой, оставив отдел… А вот на кого мы его можем оставить, а? – несколько высокомерно усмехнулась Монтгомери, отпивая из кружки и чувствуя, как губы приятно обжигает пряный чай, кажущийся сейчас панацеей от всех ночных кошмаров и навязчивых мыслей.
- Что бы ни случилось – Алесса все равно говорит о работе… - беззлобно рассмеялся Энтони, - Звони, если что-то понадобится.
- Непременно, - тихо завершила она беседу, переводя телефон в режим полета, дабы ни один звонок не разбил сгустившуюся тишину пустой квартиры; Алесса и правда тешила себе надеждой, что проведет этот день в одиночестве, ведь сама лично поцеловала Мэдисон на прощание и вложила в ее ладонь несколько купюр – на оплату такси до школы и еще на… На что тратят деньги маленькие девочки? Алесса не знала, как не знала, в сущности, ничего о том, чем живет ее дочь; но сейчас это было последним, что ее беспокоило, ведь она облегченно выдохнула только тогда, как увидела, что темная макушка Мэдс скрылась в желтом салоне автомобиля, что увез ее подальше от дома. Она облегченно выдохнула, допила залпом чай и, подхватив со стола веточку какого-то засушенного растения, легла на диван, опуская воспаленные веки на раскрасневшиеся стеклянные глаза. Руки покоились на животе, холодные ладони чуть подрагивали от доносящихся с улицы резких звуков – правая была расслаблена и совсем скоро, стоило только Алессе начать проваливаться в сон, соскользнула с тела и повисла, касаясь кончиками пальцев пола, а левая – крепко-накрепко сжимала ту самую веточку, оказавшуюся ростком…
«Вербены. Есть о вербене легенда, говорящая о том, что больному человеку стоит вложить ее в руку, и если почувствует себя хуже, то он непременно поправится. А если ему полегчает – умрет.  Станет ли это спасительной соломинкой, или же тем цветком, с которым тебя, Алесса, и похоронят?»
[AVA]http://s9.uploads.ru/3wQN6.png[/AVA]
[STA]Я сплю, не закрывая глаз.[/STA]
[SGN]Стучат лапки паучьи, стучат как набат;
Я больше не жду, я пережила свой яд...
[/SGN]

+3

5

Тишина похожа на плотное серое полотно, монотонно колеблющееся от всякого звука человеческого голоса, но неизбежно возвращающееся в первозданное состояние каждый раз, когда он затихает. В ледяной, мистической зимней тьме, окутывающей спальню матери, Мэдисон чувствует себя как никогда цельной, сытой и радостной, словно маленький, алчущий крови вампир, кормящийся на близких. Сквозь незримую пуповину, оканчивающуюся у головы Алессы, расхристанной на своей одинокой, холодной постели, в нее вливается ничуть не свойственное кошмарному сну умиротворение - и силы закрыть глаза сегодняшней ночью. Окидывая сухим, воспаленным взглядом стоящие на прикроватном столике электронные часы, высвечивающие темное пространство спальни зеленоватым кружевом чисел, Мэдисон мурлычет себе под нос монотонный мотив колыбельной, все тем же лишенным ласки или привязанности жестом раз за разом проводя маленькой узкой рукой по волосам Алессы и время от времени заглядывая в ее искаженное лицо. Хотя не прошло и часа, та похожа на христианскую мученицу: тонкогубая, тонкокостная, бледная, она время от времени сминает пергаментную сухость своего изможденного лица, придавая ему выражение отчаянной агонии, вид которой, словно музыка, вплетающаяся в мрачноватые мотивы детской песенки, ложится на лицо самой Мэдисон отпечатком мечтательности и удовлетворения. Временами ей хочется узнать, что именно снится Алессе. Какие демоны, неизбежно вырывающиеся на волю в безмолвии ночи, носятся в ее мозгу? Что мучит ее? И часто ли среди этих кошмаров возникает образ ее дочери? Вплетая в мягкие темные кудри свои пальцы, Мэдисон выстраивает в голове образ какого-то диковинного устройства, которое могло бы соединить ее виски с висками матери и впустить ее в чужой сон; когда она же вспоминает, что это невозможно, то испытывает почти непреодолимое желание сгрести волосы Алессы в кулак, вытащить из стола маникюрные ножницы и обрезать их под корень. А может - просто вонзить острое, колючее железо в запрокинутую к потолку белую мякоть материнской шеи, туда, где бьется в такт зачастившему пульсу кровавая дорожка сонной артерии. Отклонив собственную голову куда-то в поток холодного воздуха и перебирая худенькими плечами под белым покрывалом хлопковой сорочки, Мэдисон позволяет себе на мгновение представить этот момент: фантомную тяжесть ножниц в своей ладошке; податливое движение обезволенной сном головы; резкий взмах исполненной злой силы руки, молнией бросающейся к белеющему на фоне простыней мостику шеи; животный, первобытный звук, с которым острое соцветие на кончике ножниц вонзается в мягкую женскую плоть; испуганный, всполошенный хрип; взметнувшиеся к горлу руки, насквозь пропахшие сигаретным дымом; короткую борьбу маленькой девочки, взрослой женщины, простыней и льющегося из окна холода. Так бы это было? Охваченная каким-то странным восторгом, Мэдисон не может отказать себе в удовольствии представить, как она двинула бы рукой, вгоняя ножницы глубже и расширяя отверстие раны, но потом Алесса издает долгий жалостливый стон, и картинка лопается, как мыльный пузырь. Нет. Не за этим она здесь. Все должно быть… гораздо изящнее.
Холод не тревожит Мэдисон, хотя на ней, кроме выглаженного белого хлопка, нет больше совсем ничего, и ноги ее, скрещенные поверх  отброшенного одеяла, похожи на две выбеленные временем кости. Она сидит над Алессой, впитывая всем телом явные колебания ее страха, далеко за полночь, до половины третьего ночи, а затем ложится рядом, устремив кукольный взгляд на излом ее озябшего тела, и прикрывает глаза, оказываясь почти наедине со своим чудовищем. Она давно уже не спала всю ночь - от заката и до самого рассвета. Слишком редко это теперь случается для ребенка, который, казалось, довольно быстро пережил трагическую гибель отца. Лишенная кошмаров или каких-либо сновидений и до боли обремененная этой ужасной пустотой, Мэдисон часами лежала в своей спальне, уставившись безмолвным взглядом в стену - а может быть, куда-то в глубину разверстой бездны внутри самой себя. Возможность уснуть быстро и безболезненно посещала ее так же часто, как и сны. В последний месяц - и того меньше. Но, хотя Мэдисон знала, как знает сейчас, что в нескольких метрах от нее, установленная на краю раковины, скрывается упаковка снотворного, - что могла бы сдаться, у нее не было ни малейшего желания хоть немного походить на Алессу. Их общее, семейное безумие, заключенное в рамках одной квартиры, имело столько же схожих черт, сколько и различий; безумная в своей слабости и беззащитности Алесса была своей дочери отвратительна даже сильнее, чем тогда, когда та поняла, что не сможет попасть на похороны отца или своевременно увидеть его могилу; безумная в своей ожесточенности, Мэдисон уже давно потеряла саму себя - так давно, что едва ли теперь может вспомнить, было ли хоть что-то до того последнего взгляда в Хитроу. Поэтому теперь, в который раз успокоенная страданиями матери и противоестественно удовлетворенная видом ее агонии, она клонит голову к подушке и погружается в быстрый и чуткий сон без сновидений, не несущий ни облегчения, ни новых сил - одну лишь знакомую темную боль, идущую из глубины подсознания.

Когда спустя час или около того пружины рядом с Мэдисон издают громкий скрип, свидетельствуя о том, что сон Алессы стал неглубоким и достиг апогея ужаса, она вороненком слетает с кровати, чувствуя на своих плечах груз очередного черного провала на том месте, где небеса раз за разом обещают отдохновение, и бесшумно перемещается к окну, чтобы затворить его. Бросив на мать короткий взгляд и уже видя, как беснуются, стремясь увидеть свет нового дня, ее глазные яблоки под синеватыми (как ногти Мэдисон, когда она закрывала окно) веками, она выскальзывает из комнаты, плотно закрыв за собой дверь. Половицы издают тихий скрип как раз в тот момент, когда комнату оглашает крик, ворвавшийся в изрешеченную стонами тишину, как последний аккорд какого-то сатанинского сочинения, - но к тому времени, когда Алесса опрометью бросается в ванную и запирает за собой дверь, глуша рыдания и какую-то бурную деятельность, в комнате пусто и холодно, и одна только не до конца рассеявшаяся тьма свидетельствует о пережитом ужасе. Мэдисон же замирает за порогом, прильнув телом к стене и прислушиваясь к тому, что происходит внутри. Она не делает ни малейшей попытки вернуться, зная, что ничего, кроме рыданий и звуков льющейся в унитаз рвоты не услышит. Через десять минут, чувствуя какой-то почти сверхъестественный подъем, она растворяется во мраке квартирных коридоров, чтобы вновь обрестись в своей спальне, расправить нетронутую с вечера постель и нырнуть под одеяло всем своим окоченевшим, оставленным без заботы и интереса телом. Сон не идет к ней, и потому она просто лежит, как лежала тысячу раз до этого, и смотрит в потолок, обращенная вглубь самой себя, тихая и полумертвая посреди наливающихся светом лепестков нового дня.
Позже, когда утро уже становится по-настоящему похожим само на себя, Мэдисон, заранее собранная в школу перед завтраком, коротко и брезгливо рассматривает в зеркале: хмуро созерцая глубокие тени под своими глазами, она едва ли отдает себе отчет в том, какова природа этого ее нынешнего отвращения, и идет ли оно из глубины обыкновенной детской травмы, или же является следствием чего-то нового, связанного с приобретенной сложностью в восприятии самой себя. Свести картинки, отражающиеся в зеркале, с теми, что отражаются в самой Мэдисон, являя ей изможденное лицо взрослой, зрелой женщины, труднее, чем кажется на первый взгляд. Она пыталась сделать это не раз - и все безрезультатно. Тщательно выглаженная школьная форма; белые гимназистские гетры на худеньких, почти спичечных ножках; белый, до скрипа выглаженный воротничок рубашки; крупные завитки забранных в веселый хвостик волос - все это отражается в зеркале, напоминая Мэдисон странный, нестройный ансамбль напускной невинности. Бездарная игра в облачении из магазина взрослых товаров - побитая жизнью, некрасивая, больная женщина в костюме школьницы; «Поставьте мне двойку, мистер, я была плохой девочкой» - произнесенное взрослым, хрипловатым и невыразительным в своей пошлости голосом. Неужели никто, кроме нее самой, этого не видит?.. А Алесса? Чувствует ли она колебания этого диссонанса в воздухе или же действительно способна лишь на то, чтобы смотреть в глаза дочери и видеть свои собственные страхи? Испытывая настойчивое желание содрать с себя эту нелепую, предназначенную для настоящего ребенка одежду, Мэдисон брезгливо кривится, с затаенной дрожью наблюдая, как лицо в зеркале принимает комическое выражение, и отступает прочь. Она застряла в этом невинном детском тельце надолго - быть может, навсегда, коль скоро оно будет меняться и расцветать вместо того, чтобы стареть вместе с разумом. И потому она никогда не сможет с ним примириться.
Все утро она исподтишка наблюдает за Алессой и тем, как та, со стоической натугой атланта склонив хрупкие плечи по линии рассеянного за окнами горизонта, перетаскивает из комнаты в комнату груз перенесенного страха. Как и раньше, она не ест вместе с дочерью и даже не смотрит на нее, пока Мэдисон, дотошная и скрупулезная в том, что касается предоставления себе возможности нормально функционировать, поглощает завтрак. Понимая, как мало в этом виновата сама Алесса, она, однако, испытывает к ней иррациональное чувство отвращения и неприязни. Для нынешней Мэдисон эта женщина - не больше, чем чрево, породившее на свет тело, в котором ей приходится содержаться, словно пленнице, и потому же она не чувствовала бы к ней ровным счетом ничего, никаких дурных порывов или помыслов, не будь Алесса… такой. Не будь она женщиной, способной жестоко сказать своему ребенку, что отец его мертв - и не позволить при этом даже присутствовать на его похоронах; женщиной, чья жестокость оканчивалась на причинении страданий маленькой потерянной девочке (или тысяче столь же глупых, столь же низких вещей); женщиной, зацикленной на своих страданиях, упивающейся ими; женщиной, раздираемой в разные стороны каким-то неясным ей самой чувством долга; женщиной, себе неверной - Мэдисон свыклась бы с ней, как со временем свыклась с самой собой. Не было бы ни долгой ночной агонии, ни тяжелых взглядов в спину, ни презрения, ни страха, и она была бы очаровательна, как уже сейчас очаровательна для всех, кроме собственной матери. Садясь на заднее сидение такси и с послушностью фарфоровой куклы подставляя макушку под сухой скользящий поцелуй, Мэдисон в тысячный раз оправдывает себя тем, с какой удивительной четкостью функционирует ограниченный набор законов ее маленького внутреннего государства; глядя в окно на то, как Алесса уплывает из виду, постепенно теряя свои очертания за стенами дома, она заключает, что в ней нет никакого смысла, кроме абстрактного понятия о родстве. И это еще больше примиряет ее с мыслью о том, что следует сделать.
Из школы Мэдисон возвращается на несколько часов раньше положенного срока: учительница, сбитая с толку и почти испуганная ее изможденным видом, бледностью лица и темнотой под ее глазами, точно так же, как Алесса утром, посадила ее на такси до дома спустя несколько звонков в пустоту. Заходя в трагически тихую квартиру и негромко сообщая по телефону, что с ней все в порядке, и она добралась до дома, обещая, что передаст матери - той следует явиться к директору для серьезного разговора - Мэдисон ищет глазами Алессу и спрашивает себя, что ей следует сделать теперь. Она находит мать лежащей на диване в позе покойницы: одна рука ее безвольной плетью замерла на животе, все еще сжимая сухую веточку, одну из тех, что составляли «хороший вкус» и дополняли своей мертвенной красотой равнодушный уют их дорогой квартиры, а вторая - соскользнув, должно быть, когда-то во сне, свисала, почти касаясь пола. Несколько мгновений Мэдисон задумчиво смотрит на мать сверху вниз, а затем опускается перед ней на колени и во внезапном порыве берет в холодные руки ее уроненную, похожую на мягкую кожаную перчатку ладонь. Лицо Алессы почти безмятежно, и лишь тогда, когда со стороны окон до комнаты долетают отдаленные звуки улицы, оно едва заметно кривится в такт каким-то далеким от внешнего мира фантазиям, наверняка столь же темным, как и ночью. Мэдисон садится на пол рядом с диваном, с остервенением сжимая безвольную руку матери в своих маленьких паучьих пальчиках - холеная птичья длань в механических, с виду безвредных тисках. В этот момент она представляет себе странную, но приятную картину, чаячьи перекликающуюся с далекими образами в ее голове: она держит за руку всю ту же Алессу, но взгляд ее замутнен от нейролептиков, а тело безвольно и медленно покрывается следами свойственного всякому душевнобольному запустения. Позади Мэдисон стоят бабушка и дедушка со стороны матери (это было бы идеально), а может - кто-то из других ее родственников. Они находятся в дорогой, комфортабельной палате, и гул голосов врачей достигает их будто бы издалека, исподволь касаясь идеалистической пасторали семейного горя. Долгий психоз Алессы Монтгомери, принесший столько боли ее юной дочери, наконец окончился - она счастлива, и ничто, ни одно болезненное воспоминание, никакое зло, никакие интриги или долг не имеют ни малейшего значения в стенах этой лечебницы, где ей, быть может, придется провести остаток своей жизни. В настоящем, зимой две тысячи десятого года, Мэдисон ласково улыбается, гладит мать по волосам и целует ее в лоб, будто заранее, с легкой душой прощаясь. Однако секунду спустя на смену этой картине приходит другая: она держит Алессу за руку, синевато-сиреневый оттенок которой холоден ровно настолько, насколько холодны шершавые подушечки ее длинных музыкальных пальцев. Позади Мэдисон стоят рыдающая бабушка и постаревший на полвека дедушка, а может - и кто-то еще из других ее родственников. Они находятся в морге, и это - ярчайшее свидетельство того, что долгие страдания Алессы Монтгомери оказались выверены не так точно, как казалось ее дочери в настоящем, зимой две тысячи десятого года, где она мрачнеет лицом и сочувствующе проводит пальчиками по костяшкам на прохладной, но все еще живой руке. Единственное, чего Мэдисон все еще не хочет - это убивать Алессу. Это не значит, что ей не хочется убивать вообще, или хочется быть милосердной. Она просто не желает, чтобы Алесса Монтгомери - мать настоящей Мэдисон - исчезла, унеся с собой последнее воспоминание о пронесенной ими через года боли.
- Что же тебе снится, мамочка? - искусно, будто пересмешник, подражая голосу ласкового ребенка, интересуется Мэдисон, задумчиво глядящая на руку Алессы, что покоится теперь на ее коленях…

Ты находишься в худшем своем воспоминании - так тебе, во всяком случае кажется, так, во всяком случае, должно быть. Серое октябрьское небо обрушивает на тебя гранитную тяжесть невысказанного страха; в воздухе прело и сладко пахнет сырой кладбищенской землей. Ты думаешь о том, что придется заплатить за погребение сверх положенного - от дождя земля лежит под твоими ногами тяжелыми, почти каменными комьями, способными, как тебе кажется, проломить закрытую крышку гроба. Это - финишная прямая. Последние мгновения перед тем, как на сцену театра абсурда опустится занавес, и спектакль закончится, - но ты не рада. Рядом с тобой твоя дочь. Она плачет, прижимаясь к твоему бедру, под неодобрительные взгляды облаченных в траур родственников; ее плач такой надрывный, что ты невольно вспоминаешь тот день, когда производила ее на свет: она, заливаясь, визжит, совсем как тот комок плоти, который извлекли из тебя после долгих родовых мук. Ты похлопываешь ее по плечу, но она сбрасывает твою руку с себя и отшатывается, подходя ближе к краю могилы; замолкает, сгорбившаяся, непроглядно черная со спины, с этими ее угольными, как у всех Монтгомери, волосами и в одноцветном мрачном одеянии похожая на несуразно большую ворону. Больше Мэдисон не плачет. Она медленно выпрямляется и оборачивается к тебе: ты видишь, что, как ты и ожидала, она все еще безглаза. Ее губы растянуты в счастливой улыбке - тебе она так улыбалась нечасто. «Я знаю» - говорит она, - «Что нужно сделать». Под твоим безмолвным взглядом она спрыгивает прямо в могилу и - ты скорее слышишь это, нежели видишь - с каким-то утробным рокотанием скребется в крышку гроба. Раз, другой, третий. Шкр-р-р-р, шкр-р-р-р - скребутся ее маленькие острые коготки, пока она упорно пытается приподнять, отковырять тяжелый деревянный заслон. Миллион лет спустя она издает торжествующий крик и с треском откидывает (разламывает?) крышку, выпуская наружу, прямо под сень хмурых небес, нечто, чего ты все еще не можешь увидеть. Ты хочешь развернуться и побежать прочь: как можно дальше от своей маленькой дочери, от гроба и того, что в нем находится, от замерших изваяниями родственников, лиц которых ты не можешь разобрать - но жирная, тяжелая, комковатая после дождя кладбищенская земля затягивает тебя, железными обручами обхватывает твои ступни и лодыжки, засасывает тебя с громким жадным чваканьем. За край могилы хватается маленькая, перепачканная в земле детская рука. Мэдисон подтягивается и легко оказывается в метре от тебя; она возбужденно подпрыгивает на одном месте, хлопает в ладоши и радостно скалит белые зубки. Ты слышишь какое-то далекое потрескивание - словно бы от костра; от могилы идет странный, потусторонний жар, земля и черные ткани одежд стоящих ближе к нему людей окрашиваются красными отсветами пламени. Мэдисон протягивает руки вперед, и от чего-то нестерпимо горячего, что тянется к ней оттуда, сначала ее пальцы, а затем и руки, и лицо покрываются ожогами, медленно подрумяниваются и краснеют, а затем скукоживаются, как стебли свежих растений, поднесенных к огоньку зажигалки; ты видишь, словно в замедленной съемке, как кожа на ее запястьях и предплечьях лопается, точно бурая кожура томата. Могила выпускает из своего черного нутра горящего, словно факел, человека. Он протягивает руки к ручкам Мэдисон - почти сгоревшим - и привлекает ее к себе для объятия знакомым тебе отеческим, исполненным нежности жестом. Отец и дочь. Через мгновение огонь, исходящий от него, охватывает малышку полностью, и она растворяется в невыносимом колебании ревущего пламени. Ты зажмуриваешь глаза, не в силах смотреть на то, как корчится и молчаливо агонизирует ее крошечное тельце - и чувствуешь, как жирная земля засасывает тебя все глубже и глубже.
Ты ощущаешь копошение вокруг своих икр. Быстро и деловито пронизывая сбитую в камни землю, к твоей коже устремляется полчище червей - ты осязаешь кожей их торопливые, скользящие касания, поначалу не причиняющие никакого вреда, кроме беспокойства и знакомой каждому человеку брезгливости. Но секунда идет за секундой, и первая боль, иглами накидывающаяся на твои погруженные в жижу ноги со всех сторон, заставляет тебя подавиться собственным криком. Ты все еще жива - все еще! - но несметное войско червей и прочих насекомых сверхъестественно быстро пожирает тебя, прокусывает твою кожу и въедается глубоко в твою плоть - все выше, выше, приближаясь к горлу, причиняя ни на что не похожую адскую боль. Когда на поверхности остается лишь твоя голова, ты чувствуешь, что огонь, превративший твоих мужа и дочь в пылающий факел, опаляет тебе волосы; ты размыкаешь губы, чтобы закричать, вдыхаешь в сжатые со всех сторон легкие ставший сухим воздух - и в этот момент земля обхватывает тебя целиком, целует грязным ртом твои щеки, и тысячи, сотни тысяч червей и опарышей сыплются тебе в рот, проникают в гортань, в пищевод, и там продолжают извиваться и вгрызаться в тебя изнутри, лишая возможности сделать вдох или закричать. Ты сама - эти черви, пронизывающие тебя насквозь,  встречающиеся друг с другом, пожирающие своих собратьев так же быстро,  так же алчно, как и саму тебя.
Ты вскидываешься на постели в своей комнате, как несколько часов до этого. Всего лишь сон - очередной кошмар из бесконечной череды похожих на него. Ничего этого не было. Ничего - включая Мэдисон. Твои руки дрожат, когда ты пытаешься прислонить их к щекам, чтобы унять мучающий тебя жар. Дверь, ведущая в коридор, тихонько скрипит, и ты с ужасом смотришь на нее, ожидая увидеть - что? - но это всего лишь твоя мать, поспешно запахивающая халат и быстро окидывающая тебя встревоженным взглядом. «Алиса» - тихо говорит она, - «Ты так кричала, девочка моя. Кажется, ты разбудила Мэдисон». Она бросает назад, через плечо нечитаемый взгляд и проходит вглубь комнаты, ступая тихо, почти невесомо - и в тишине, которую она сохраняет нетронутой, ты слышишь лишь собственные судорожные вдохи и глухое царапанье с обратной стороны двери. Шкр-р-р-р, шкр-р-р-р - раздается во мраке, сопровождаемое тихим младенческим хныканьем из коридора. «Мама, мама, мамочка» - шипит и юлит нечто за дверью. Ты почти не дышишь. Дверь открывается. Что-то темное, с голосом твоей дочери, с ее беззащитным плачем бросается к тебе из клубящегося мрака.
Ты закрываешься рукой, стремясь отсрочить неизбежное, и уже жаждешь смерти, как вдруг твои пальцы плотно, с остервенением обхватывают нечто гладкое, как обточенный водой холодный камешек, и сжимают его со всей ненавистью твоего неизбывного страха…

- Мама! Мама, мне больно! Больно!
Несколькими секундами ранее, до того, как Мэдисон разражается беззащитным, надрывным рыданием, рука Алессы, лежащая на ее коленях, начинает подрагивать, выдавая глубокое внутреннее волнение. Тогда девочка медленно приближает к рефлекторно сжимающимся пальцам свою ладонь - осторожно, словно разумное животное, осознающее всю смертоносность капкана - и вкладывает ее прямо в нервное содрогание слабой плоти. Алесса обхватывает запястье дочери крепко, пусть и недостаточно уверенно для того, чтобы причинить боль, и та с легкой брезгливостью вырывает его, чтобы, подумав недолгое мгновение, взять мать за кисть и с горящими азартным, полубезумным интересом глазами поднести ее к своей шее. Неотрывно следя взглядом за напряженным лицом Алессы, Мэдисон сжимает пальцы на ее руке - будто надавливает на невидимый механизм, скрытый в глубине галлюцинирующего мозга. Пальцы вздрагивают, касаясь ногтями золотистой кожи на шее девочки - а еще через мгновение рука Алессы уже обхватывает тонкую шейку и с силой сжимает ее под дрожащий детский крик, взлетающий куда-то к потолку следом за тайным, жестоким восторгом.
Где-то глубоко внутри, за кожей, за мясом и ребрами своего собственного тела Мэдисон смеется - и смех этот оглушает даже демонов в ее собственной голове.

+2


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » пространство элементарных событий ‡флеш