http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/40286.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/95139.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/86765.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/22742.css
http://co.forum4.ru/files/0014/13/66/96052.css

Manhattan

Объявление

Новости Манхэттена
Пост недели
Добро пожаловать!



Ролевая посвящена необыкновенному острову. Какой он, Манхэттен? Решать каждому из вас.

Рейтинг: NC-21, система: эпизодическая.

Игра в режиме реального времени.

Установлено 5 обложек.

Администрация
Рекомендуем
Активисты
Время и погода
Дамиан · Марсель

Амелия · Маргарет

На Манхэттене: февраль 2017 года.

Температура от -2°C до +5°C.


Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » Delusions ‡флэш


Delusions ‡флэш

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

август 2015, Нью-Йорк
Мэдисон и Энджел, Алесса и Тревор

[audio]http://pleer.com/tracks/5716396hSnt[/audio]

Пожалуй, единственная вещь, от которой человеку сложно отказаться - это ощущение, что тебя понимают, что в тебе нуждаются. Что есть кто-то, готовый слушать. Кто-то, готовый ждать. Тот, кто будет восхищаться тобой, что бы ни случилось, какой бы поступок ты не совершил.
Кто-то, кого можно уберечь от своих ошибок.
Но кто спасёт от них тебя, когда ты не знаешь дьявола в лицо?..

Отредактировано Angel Heart (11.10.2016 00:37:41)

+2

2

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
13 августа 2015 года.
Если бы у Алессы Монтгомери была возможность единожды совершить путешествие во времени и оказаться еще раз в любом из канувших в течении Леты месяцев, проживая его на этот раз в качестве стороннего наблюдателя, не имеющего возможности вмешаться и что-то изменить, но награжденного бесценным правом анализировать и размышлять, подмечая затаенные подсказки Судьбы и предостережения, к которым ранее оставалась слепа, она, ни на секунду не задумываясь, вернулась бы в август две тысячи пятнадцатого. Просто для того, чтобы еще раз убедиться в своей предусмотрительности и глупости одновременно – именно на закате лета она продемонстрировала невиданную ранее проницательность касаемо грядущих событий, связанную напрямую с мифическим «шестым» чувством, к которому не имела привычки прислушиваться, и между тем оставалась до смешного упрямой и недостаточно смелой для того, чтобы разбить слепленную собственноручно же маску человека Логики и здравого смысла, который привык руководствоваться одними лишь голыми фактами. В общем-то, даже эти самые факты, к которым можно причислить и официальные заявления от представителей корпорации в прессе, и статьи из желтой бульварной прессы с заголовками из категории историй «без купюр», недвусмысленно намекали о том, что очень скоро случится что-то, если не непоправимое, то имеющее колоссальное значения и влияние на всё и всех, подвязанных с треклятым «Зонтиком» по долгу службы или непрямого сотрудничества иного вида, но Алесса, имеющая, помимо всего прочего, возможность наблюдать за генезисом очередной глобальной катастрофы прямо из сердца фармацевтического гиганта, не сочла нужным отнести сложившуюся ситуацию к «группе риска» и не поспешила оградить себя и своих близких от… неизвестной опасности, о приближении которой вовсю било в тревожные барабаны скребущее чувство, засевшее глубоко под ребрами и ошибочно выдающееся Монтгомери за последствия пережитого в начале года стресса. Все эти мигренозные приступы и постоянное чувство тошноты, потеря концентрации и помутнение зрения, все это походило на затянувшееся похмелья и борьбу организма с алкогольной интоксикацией, только вот на самом деле это было отравление иного рода – это продукты распада былых идеалов и целей смешивались с кровью и расползались по венам темной дурнопахнущей гнилью, мешающей сделать жадный глубокий вдох и, наконец, прислушаться к тому, что шепчет не здравый смысл, а… Сердце? Или, быть может, душа?.. Первому Алесса зареклась доверять, приравняв его к предателю, от которого, увы, не сможет никогда избавиться, а вторая… Что ж, такая женщина, как Монтгомери, начала бы жить по велению душу только в том случае, если ее наличие-таки станет еще одним подтвержденным фактом. И даже когда чаша неких абстрактных весов, на которые возложили все доводы и обрисовали все рабочие и личные аспекты, связанные со вступившим в свои права последним летним месяцем и планами на него, склонялись в сторону, говорившую, что нужно просто набраться терпением и ждать, и что все недомогания Алессы – не более, чем психосоматика, одна-единственная гиря сомнения заставляла англичанку ждать в каждом новом дне какого-либо подвоха, без конкретных причин, просто чувствуя, что что-то очень скоро пойдет не так.
Август казался женщине чем-то вроде продолжающейся агонии перед неминуемой смертью, только вот о том, что или кто вскоре был должен отправиться в холодные могильные объятия вечности, она не смела даже пытаться догадываться – спокойствия ради, разного рода потрясений за последние полгода итак выпало на ее долю достаточно; еще чуть-чуть и в дело пойдут либо транквилизаторы, либо алкоголь, и едва ли хоть что-то принесет желаемого забытого ощущения абсолютного безразличия. Безразличия, которое было единственным лекарством для израненного сознания Алессы Монтгомери – женщины, играющую роль переходящего между двумя противоборствующими армиями знамени и смертельно от этого уставшей. Даже застывшая над Нью-Йорком тяжелым маслянистым облаком жара не утомляла англичанку так сильно, как постоянная необходимость продумывать свои каждодневные перемещения по городу с учетом того, что ей нужно показаться в обоих из враждующих «штабов» и выполнить все до единого возложенные на нее поручения, даже если те противоречат друг другу. Тяжелее всего играть роль затаившейся в стане врага крысы стало тогда, когда в план Блицкрига, выстроенного Эйданом, вмешалась вдруг роковая случайность, унесшая жизнь Станислава фон Хорста и заставившая Веронику раньше времени сдать свои позиции и запустить коррозийные процессы внутри корпорации, с которой Монтгомери хотел поквитаться лично; но пока он «выжидал подходящего момента», у него выдрали из рук любую возможность стать тем, кто возьмет судьбу ненавистного конкурента в свои руки, и гнев по этой упущенной возможности он, почему-то (удовольствия ли ради?), вымещал на жене. Получая град упреков и слов о том, что «она давно годится только для разочарований» с одной стороны, Алесса сталкивалась со странной потребностью Голда в ее присутствии рядом с ним заметно более чаще, чем-то было ранее, до того, как он фактически сел в президентское кресло, отодвинув в сторону медленно прощающуюся со своим рассудком и доходящую до кипения Веронику. Алистер не мог уступить самому себе и признаться, что Монтгомери нужна ему сейчас, как никогда ранее, но и отказаться от ее общества был не в силах, думая, что проведенные с ним часы этой женщине только в радость – о том, насколько корыстной была любовница он узнает совсем скоро, а пока, в августе две тысячи пятнадцатого, Алистер даже не догадывался о том, кто, при определенных обстоятельствах, мог забить последний гвоздь в крышку его гроба. Маска предателя была Алессе к лицу – никто иной бы не изобразил щенячью преданность так правдоподобно, никто не умел так влюбленно ластиться к ногам и не выдать ни одним мускулом на лице отвращения к тому, что делает.
«Интересно, сродни ли мое отвращение тому, в коем утопает моя Мэдди, когда я переступаю порог ее квартиры?..» - задумывалась время от времени Алесса, сжимая в руках аккуратную чашку, протянутую дочерью в лишенном всякой нежности жесте, будто бы это не родная мать пришла и потревожила ее спокойствие, а последний человек в этом мире, которого она хотела бы видеть у себя дома. Впрочем, не исключено, что именно таким человеком Алесса и являлась. С годами они с Мэдисон стали терпимее друг к другу, но смогли ли принять то, во что каждую из них превратила перенасыщенная черным траурным кружевом жизнь?.. Старались ли это сделать или все еще томились в обоюдных невысказанных обидах?.. Однажды кто-то наберется смелости и заговорит о чем-то действительно важном, а не о дежурных вещах вроде планов на рождественские каникулы или успехов в учебе. Ими, кстати, интересовались даже коллеги Монтгомери, особенно те, кто сам растил детей. «Наверное, это такое счастье, когда дочь разделяет твои увлечения и хочет посвятить жизнь тому же, чему посвятили ее родители!» - мечтательно рассуждали и расспрашивали Алессу ее подчиненные, а она лишь пожимала в ответ плечами, уверяя, что ни сколько не влияла на выбор дочери, касаемо учебного заведения и специальности – хотела казаться современной и любящей матерью, а на самом деле она просто не знала, пошла ли Мэдисон на биологический факультет из-за «безысходности», или же любовь к естественным наукам была у нее в крови. Она не знала, когда ее дочь притворяется, несмотря на то, что сама занималась этим на протяжении последних, как минимум, пятнадцати лет. И продолжает поныне.
Взять, например, одну из научно-практических конференций, посещение которой от имени корпорации было делегировано на госпожу Монтгомери – все, что от нее требовалось, это сказать пару воодушевляющих слов на пленарном заседании и занять свое место в первом ряду, героически изображая неподдельный интерес на протяжении двух с половиной часов, за которые перед «сливками исследовательского сообщества» выступят самые одаренные из студентов и старших школьников. «Зонтик» всегда славился любовь к поискам самородков среди инкубаторной толпы еще не до конца оперившихся, но уже подавших голос «птенцов» подрастающего поколения, только вот едва ли на данный момент это было важнее, чем, например, интенсивная работа над каким-либо из проектов, которые курировала Монтгомери. Нетрудно догадаться, что на мероприятие она прибыла в наисквернейшем настроении, преисполненная скептицизмом и желанием накрыться журналом где-то в последних рядах, чтобы проспать все две с половиной часа нудных презентаций и речей, заученных по бумажке. Она не надеялась на то, что увидит в ком-то искру, готова была буквально поспорить на то, что ни один из подростков не заставит ее искушенное наукой сердце пропустить один удар – от искреннего восхищения. И молчание центральных рядов после окончания ее недлинной, но, как считала сама Алесса, подробной и довольно-таки интересной речи, лишь подтверждало ее догадку – искать самородки таким вот способом не есть эффективный способ заполучит в их штат сотрудников новую кровь, лучшую кровь. Вздохнув еле заметно для глаза наблюдателя, Монтгомери, улыбнувшись чуточку высокомерно или, быть может, снисходительно, и помедлив пару красноречивых мгновений, будто бы раздумывая над тем, как лучше ответить на заданный ей вопрос, поднесла микрофон к губам, возвращаясь к самому неблагодарному занятию на день – диалогу с пустотой, плещущийся в глазах собеседника напротив.
После окончания сей пафосной конференции, Алессе удалось выйти из зала далеко не в числе первых и не без боя – обычно чтившая хваленую традицию британцев «стояния в очередях», женщина, не переставая тихонько извиняться, пробиралась сквозь плотную толпу в сторону холла, где обнаружила огромную очередь за кофе, к которой, не имея альтернативы и идей касаемо того, что, кроме кофе, может помочь гудящей и налитой медью в висках голове, присоединилась Алесса, удрученно оглядывая иногда проходящих мимо и разочарованно подмечая, что все эти лица – «не те, не такие, скучные и усталые». Проведенные в ожидании бодрящего напитка пять минут казались часом, а приветливые знакомые, подходящие для рукопожатия, только раздували угли обжигающего раздражения внутри Монтгомери; приняв из рук бариста свой заказ, она уже утвердилась в мысли о том, что сию минуту же отправиться в офис, а может быть и вообще домой, пока не приметила один стол – за ним сидел молодой человек, на котором неосознанно, но хотелось задержать взгляд на пару-тройку секунд. Женщина чуть тряхнула головой, ловя себя на мысли о том, что ведет себя непозволительно неприлично и растерянно, но, дабы не выглядеть совсем уж странно, решила… Подойти ближе; она нервно сглотнула порцию горячего кофе – ей потребовалось пара секунд, чтобы прогнать прочь с лица уставшую и недовольную гримасу и «примерить» аккуратную полуулыбку, с которой она и подошла к столику и спросила, кивая в сторону свободного места:
- Не против, если я присяду? – руками она обвела переполненный людьми зал и усмехнулась, - Кажется, Вы – мой последний шанс выпить кофе не на ходу, - в течение еще нескольких секунд Алесса задержала свой взгляд на толпе, будто бы выискивая что-то, а потом, наконец, обратила его к тому, к кому обращалась, ожидая, по всей видимости, не просто одобряющего кивка, а джентльменского приглашения занять свободное место. «Шестое» чувство шептало ей, что она все делает верно и у нее вдруг… Не нашлось ни одной причины не прислушаться к нему.
[AVA]http://se.uploads.ru/5hGck.png[/AVA]
[STA]Стокгольмский синдром[/STA]
[SGN]...[/SGN]

+6

3

7 июля 2015 года.
В это время суток дневные кафе, кофейни и ресторанчики многолюдны и до отказа набиты посетителями; улицы, запруженные народом, пропускают в здания горячий летний воздух вместе с торопливыми каплями человеческих масс - крикливых, вездесущих и безобразных. Солнце, нарочито искусственным фанерным кругляшком прибитое к металлической бирюзе далекого неба за высотками, похоже на раскатанный в разные стороны пересушенный блин, слепящий глаза всякий раз, когда надорванное кружево серовато-белых облаков расходится, обнажая бесстыдное мерцание острых желтоватых лучей. Высокие окна, хотя и имеют малоразличимый оттенок, несколько смягчающий раздражающие удары солнечного света, не делают его более привлекательным - пусть даже на краткий миг. Единственным утешением служат размытые с бочков облака, постепенно затягивающие небо тонким, дающим недолгую передышку покровом. Июль на Манхэттене – вернее, самые жаркие его дни, приходящиеся на самое начало месяца – явление не из лучших; в воздухе, за полупрозрачными колебаниями разогретых паров, висит изнуряющий послеполуденный зной. Лето на Манхэттене по-своему совершенно невыносимо; оно - словно несовершенный, плохо описанный плод воображения удивительно бездарного писателя, безжалостно преувеличивающего все, что ни попадает в поле его зрения: солнце из-под его руки выходит поражающе искусственным, тогда как асфальт под этим солнцем - плавким, густым, но мягким, как согретый обеденным маревом засахарившийся мед. Однако в глубине помещения, там, откуда до бессердечного сияния окон - восхитительно больше, нежели просто два или даже три шага - разлито мягкое желтоватое свечение, разряженное, сдержанное прохладным от кондиционера воздухом; и, если люди, занимающие места у самой-самой вызывающей прозрачности наружного мира, щурятся, вынужденно купая лица в разгоряченных солнечных лужах, то за столиками у стен, там, где золотая лава проигрывает бой спасительной тени, разлита прозрачная сизоватая дымка, щадящая глаза и не пропускающая духоты. Там-то и сидит Мэдисон - хрупкий золотистый призрак, меланхолично обводящий края стоящей на столе чашки короткими розовыми пальчиками. Ее лицо погружено в дрожащую неверную тень, отбрасываемую сидящими за соседним столом людьми, и потому кажется почти нереальным, неподвижным, словно надколотый лик каменной статуи, склоненный в скорби над надгробным камнем; когда головы теней - эти слабые напоминания настоящей жизни - двигаются, оставляя следы своего присутствия на глянцевой поверхности чужого стола, лицо Мэдисон причудливо искажается, хотя на деле его не уродует ни малейшее движение. Рот ее расслаблен - даже безволен - а ресницы лишь еле-еле трепещут, отбрасывая на гладкие, блестящие щеки длинные вороные тени. Ее пальцы движутся по одной и той же траектории, простой, но завораживающей, - и она ничем не напоминает человека, который волнуется перед важной встречей.
Со всех сторон, словно вода - камень - Мэдисон окружают отголоски чужих эмоций, которые она могла бы распознать когда-нибудь в другой жизни, будь та - жизнью живого существа, способного сочувствовать и сопереживать. За столиком в паре метров от нее сидит девушка, взволнованно перебирающая в худеньких пальцах дополнительный пакетик с сахаром; в кратких промежутках между этим занятием, когда шуршание измусоленного пластика вынужденно затихает, она приподнимает над столом большой плоский телефон - краем глаза Мэдисон видит, как ее рука при этом подрагивает, грозясь опрокинуть хрупкий механизм обратно - и сверяется со временем; стоящая перед ней чашка не источает ни малейшего тепла уже, должно быть довольно давно - насколько может об этом догадаться человек, который появился здесь не более десяти минут назад. Изредка Мэдисон смотрит на нее, с отстраненным интересом препарируя, разлагая на составляющие пресловутую пластику ее движений: волнение, предвкушение, сомнения и страх - однобокий, неинтересный, ни на мгновение не занимающий коктейль над осадком какой-то личной трагедии, чего-то вопиюще недоступного - «непрепарируемого». В следующее мгновение Мэдисон теряет к ней всякий интерес и рассматривает пару друзей - двух молодых мужчин студенческого возраста, старше ее самой на три или четыре года; они сидят друг напротив друга, уставившись в телефоны с уютным равнодушием давно знакомых и немало охладевших друг к другу людей, - и лишь изредка перебрасываются фразами, содержание которых ускользает от Мэдисон, подобно горсти песка, просачивающейся сквозь неплотно сжатые пальцы. Напротив них - отдувающаяся женщина с сильно вытянутым, будто бы сплюснутым с обеих сторон лицом, которое утром она, должно быть, покрыла плотным слоем пудры, теперь размокшей и скатавшейся желтоватыми хлопьями на ее вздрагивающих, словно уменьшенные копии кузнецких мехов, щеках - красных, в куперозных прожилках. Она обмахивается дорогим (слишком дорогим для остальной одежды) шелковым шарфом, цвет которого наверняка изменился, напитавшись едким потом и кожным салом. Вид этой женщины вызывает в Мэдисон знакомое чувство гадливости, и потому, прежде чем оно перерастает в навязчивое желание подняться и уйти прочь, она закрывает глаза, сшивая границы тени реальной и тени в своем подсознании изящными скользящими швами. Ни на кого из этих людей она - неподвижная девушка с хмурым, задумчивым лицом и одной-единственной чашкой на столе - не похожа: все, что связывает ее с ними - это одно физическое пространство и гибкие, похожие на гигантскую грибницу мысли, расходящиеся во все стороны и наполняющие воздух зримой дрожью. Место, где рождаются эти мысли, темно, словно утонувший в жирной земле подвал, и та же темень выглядывает из каждой черты лица Мэдисон. Возможно, отчасти поэтому она снимает пальцы с кружки и тянет их к абсолютно целому пакетику с сахаром; короткий, как выстрел, взгляд на девушку с дорогим телефоном - и шуршание пластика раздается еще с одного стола. Ее лицо - мягкая, похожая на пластилин или глину субстанция, и из глубины собственных мыслей Мэдисон никогда всерьез не задумывалась о том, насколько оно красиво. Все, что нужно было паразиту от носителя, оно давало: взволнованный изгиб пухлых губ; трогательная складка между нахмуренных лучиков бровей; чуть ускоренное движение блестящих глаз под ресницами - так оно меняется, складывается в человечную маску, по кусочком собранную, украденную у людей вокруг, вшивающую ее в рисунок окружающего пространства и превращающую ее саму - в «человека вокруг». Теперь Мэдисон похожа одновременно и на отдувающуюся краснощекую женщину с размокшим шелковым шарфом, и на двух друзей с их расслабленными, равнодушными лицами, и на мучающую сахарный пакетик девушку; она - плод их присутствия здесь, и на то время, что она остается вблизи них, в этой блаженной полутени, отбрасываемой их телами, они увековечены в ней - талантливо и обманчиво долговечно, будто следы в пустыне, стремительно затягивающиеся песком. И пока все они слиты в ней одной, она похожа на человека больше, чем тогда, когда только-только очутилась здесь, за этим столом. И, уж конечно, куда больше, чем час или два назад, когда переступила порог своей квартиры и влила себя в удушливую суету манхэттенских улиц.
Это лето не нравилось Мэдисон. В том ощущении брезгливости, которое она перед ним испытывала, было нечто схожее с неконтролируемым чувством отвращения, которое неизменно посещало ее при виде иных, более приземленных вещей - людей, улиц, самой себя. Так и не научившись смиряться с жизнью Манхэттена, она часто отлучалась в Лондон - город своего детства - где без сожалений и стыда перед оставленной наедине с собственными демонами матерью проводила почти все лето, погруженная в чарующее своей недолговечностью ощущение целостности. Разбитый надвое монумент, против воли воздвигаемый каждым человеком - своим телу и мыслям - ненадолго (лишь для того, чтобы расколоться вновь) срастался, и вот она почти уже могла вспомнить, что ей, скажем, семнадцать, а не… сколько?.. Задаваясь этим вопросом теперь, когда кредит ее бегств и подкопов прочь от охваченного жарой города уже подошел к концу, Мэдисон не только не может найти ответа, но даже и не пытается заставить себя утрудиться его поиском. В тишине той небольшой квартиры, которую она к ответному удовлетворению Алессы сняла в конце прошлого месяца, - наедине с тяжелым дыханием Кингсли и ничем не сдерживаемым бурлением мыслей (они все чаще наполняют воздух над ее головой плесневелыми, хрупкими черными нитями) - Мэдисон все чаще возвращается мыслями к тому, как она здесь очутилась. Понятие это абстрактное - даже пошлое, если учесть, как часто им спекулировали на киноэкране - но она совсем не имеет ввиду чисто физический его аспект; чем дольше она думает об этом, расставляя вещи в квартире, тем сильнее ощущение того, что она, совсем как наполненный гелием воздушный шарик, никем не удерживаемая и лишь чудом все еще сохраняющая видимость целостности, до сих пор не видит ни опоры, ни возможности остановиться. Купленные к будущему сентябрю учебники медленно заполняют пространство на новых, еще не ведавших пыли полках, и в мыслях о возрасте, в попытках определиться с тем, сколько ей лет формально и сколько - фактически - все меньше и меньше смысла; в конце концов случается так, что она вдруг разражается громким механическим смехом, словно робот со сбитой программой, озвучивающий записанные заранее звуки. Она сжигает тетради со своими старыми записями - теми, что писала в двенадцать или тринадцать лет - у мусорных баков на заднем дворе, перед этим даже не потрудившись перечитать написанное. Мэдисон не боится увидеть, как мало с тех пор изменилось и как ужасен, в сущности, был проделанный ею скачок. Она помнит почти все из написанного, и это уже давно не пугает ее так, как должно пугать (пугать до безумия - слышите? - вот ведь какая шутка выходит) сорокалетнюю женщину, проснувшуюся однажды утром в теле восемнадцатилетней (одиннадцатилетней?) пигалицы и не могущую вспомнить ни минуты из своей прошлой жизни. Каждое слово, написанное несколько лет назад маленькой девочкой, - каждое из тех, что она словно бы выплюнула на бумагу, стремясь уменьшить бензинную тошноту своих липких мыслей - могло бы принадлежать руке молодой девушки, приставляющей зажигалку к помявшимся при переезде страницам; и в этом, что бы вы ни успели себе надумать, куда меньше трагизма, чем в том, как именно это произошло. Покажись ей промежуток между написанием и уничтожением этих записей чуть более значительным, тогда, быть может, все было бы иначе. На заре жизни, когда юность едва-едва перетекает в молодость, года кажутся куда менее ценной валютой, нежели в зрелом возрасте: для девочки тринадцатилетней и восемнадцатилетней они тянутся одинаково медленно, словно напитанная вкусом постепенного взросления патока, тогда как после тридцати - обрушиваются в бесконечность стремительно иссушающимся потоком. Там, где происходит слом, года обесцениваются вовсе, теряют значение, перемешиваются: бесконечность, разверстая за трещиной, засасывает их, измалывает и превращает в пыль. Тринадцать лет перетекают в восемнадцать, одиннадцать - в сорок, и вся напущенная на эти стремительные метаморфозы трагедия заключается лишь в том, что между изменениями лежит только краткое, как ночь, мгновение. Закрытые глаза и открытые.
В полупустой, необжитой квартире ничто не напоминает Мэдисон о дорогом уюте их с Алессой общего жилища, и это, пожалуй, лучше, чем она представляла себе, когда только начинала обдумывать идею переезда. Она наполняет ее вещами с отстраненным интересом, как всегда наполняла свою жизнь чем-то, кроме чрезмерной жестокости: ее не интересуют милые девичьи безделушки, вазы и картины не имеют никакого значения, кроме чисто формального. Все, что ей нужно - это иллюзия наполненного чьим-то присутствием помещения, и новые чашки, тарелки, столы и стулья несут, помимо изначальных, всего одну функцию: делать их хозяйку чуть больше похожей на человека. Треть своих старых вещей Мэдисон выбрасывает, другую - с очаровательной улыбкой (так, будто ей есть дело хотя бы до одного человека во всем этом городе, так, будто она наслаждается своей лицемерной заботой о ком-то, кроме себя самой - что, вообще-то, очень по-человечески) отдает в студенческую благотворительную организацию, и еще одну - перевозит в новую квартиру. Она улыбается Алессе, когда та приходит навестить ее - поставить галочку в списке обязательных для «нормальной матери» дел; она делает ей чай, руководствуясь воспоминаниями их изжитого соседства - маска хорошей дочери не жмет, если сквозь прорези видно лицо человека, давно уже ставшего сначала равным, а затем - почти не интересующим. И лишь тогда, когда Мэдисон встречается с Алессой глазами; лишь тогда, когда она возвращает в свою память осознание их родства; когда отсутствие долгих лет перед пробуждением становится совершенно невыносимым, она воспоминает о чем-то, что все еще не сделала. Мэдисон не хочет причинять матери боль. То, о чем она задумывается в следующие несколько часов после их последней встречи - всего лишь обратная сторона медали, так глубоко вросшей в ее личность, что она не смогла бы выкорчевать ее из себя, каким бы сильным ни было желание это сделать. Те годы, что минули в сознании Алессы с детства дочери, на деле ничего не значат, и разница между ними и нынешним временем пролегает лишь в том, что Мэдисон наконец берет в руки тонкие нити событий - и тянет за них, как кукольник, приводящий в движение марионетку. Ей нужно… не власть - нет. И не сила. Ничто из воспетых в романтизированных клише субстратов счастья ее не интересует. Ей бы только… понимания. Того, что смогло бы выстроить затянутые в бесконечность годы в правильном порядке. Неужто и это слишком сложно?..
Тогда-то она и связывается с Ним. И ждет Его, усиленно делая вид, что тоже - человек. За… сколько лет? Словом, она преуспела в этом больше, чем кто бы то ни было еще.
Когда Он наконец появляется, Мэдисон взволнована почти по-настоящему: вибрации, расползающиеся во все стороны от предчувствия встречи с кем-то, подобным ей самой, заставляют само ее существо мелко подрагивать. Она чувствует себя последним человеком на Земле, внезапно встретившимся со вторым выжившим - и это почти похоже на то, что она наконец нашла место разрыва и начала обклеивать его недостающими, некогда потерянными страницами. Мэдисон смотрит на Него с затаенным безумием в глазах и безмятежно, светски улыбается; она мучительно, болезненно хочет сказать Ему нечто совершенно неприемлемое, что против воли говорит людям, с которыми заводит игру - нечто вроде: «Я хочу, чтобы ты сделал для меня что-то невероятное, и я обещаю, что тебе это понравится, потому что в конце концов ты будешь таким же, как я», или «Я хочу посмотреть, одинакового ли цвета наша кровь, и изменится ли что-нибудь, если мы смешаем ее в равных пропорциях», или даже «Мне было бы больно, если бы ты сделал со мной то, что мы сделали с той девочкой?». Но вместо этого, пока ее умом владеет предвкушение, как от встречи с давно потерянным родственником, Мэдисон говорит почти то, что говорят нормальные люди:
- Вот и ты. Как странно наконец встретиться с тобой лицом к лицу. Я Мэдисон.

+5

4

http://s7.uploads.ru/yCTD8.png
13 августа 2015 года. Трэвор.

Под высокими сводами музея Естественной Истории прохладно, светло и гостеприимно. Как всегда. Встроенные кондиционеры гудят от натуги, проливая потоки воды на стены снаружи, и это единственная влага, которая касалась их за последние десять дней. Август горяч и засушлив, будто остров, мановением руки невидимого великана, за одну ночь перенёсся от хмурых вод Атлантики в раскалённую пустыню. Океан, тоже, сменил цвет, пускай не на оранжево-жёлтый гранит песка, но на лазурь, искрящуюся как острый скол стекла под хищным солнцем, снимающим с вас кожу, легко и беззаботно, слой за слоем, будто кожуру с перезрелого апельсина. Улицы трескаются от жара, плавящего асфальт, марево дрожит над тротуарами и скверами дымом сигнальных индейских костров - опасность, опасность! Могли бы передавать они, возносясь к безоблачному небу, но среди нескольких миллионов жителей Нью-Йорка нет ни одного, кто помнит мёртвый язык, поэтому предупреждение тает не узнанным, не расшифрованным, посланным втуне, и кто знает, сколько слепых и глухих поплатится за это уже сегодня ночью.
Но до темноты ещё очень далеко. Здесь, в зале собраний, между чучел доисторических чудовищ, выстроившихся в почётном карауле, между рядов кресел с делегатами и досужими зеваками, царит странная атмосфера: смесь нестерпимой скуки, раздражения, нетерпения, веры в чудо и разбитых надежд. Люди ёрзают на своих местах, качают кончиками туфель, закинув ногу на ногу, одобрительно кивают и нетерпеливо качают головами, чихают, кашляют, сопят и потеют. Запах их тел, равно как чёткий аромат их общего настроения, напоминает оркестр, где каждый инструмент, начав играть по собственным нотам, в конце концов подлаживается под остальные, сливаясь в одну оглушительную симфонию. Быть может, она не слишком красива, но вам придётся дослушать до конца, раз уж вы заплатили за входной билет. Да и то, что ждёт на выходе, никого особенно не обрадует.
Место Трэвора в пятом ряду от сцены. Он смотрит на постамент с кафедрой, за которой сменяет друг друга череда почтенных лиц, с выражением тихого благоговения, которое почти невозможно подделать. Его глаза за тонкими стёклами очков поблескивают ровной голубизной как Залив в полдень, густые волосы, слишком рыжие, чтобы это выглядело прилично, скромно зачёсаны назад и убраны в конский хвост. Одежда Трэвора кажется подобранной слишком небрежно, чересчур заношенной, слишком "задротской". Это не растянутая майка с принтом изображающим шутку, которую далеко не всякий ботаник сможет понять сходу, не форма оправы, сидящей на небольшом и удивительно бледном носу, не мозоли на кончиках пальцев и даже не особая марка шнурок, продетых в тёмные стоптанные кеды, - это всё вместе, и ещё куча мелких деталей, неуловимая аура, складывающаяся из фенек, фишек, жестов и образов. Он такой реальный и, вместе с тем, настолько карикатурный, что почти не выглядит настоящим. Только когда чуть приоткрывает рот, чтобы медленно выдохнуть и нервно облизывает пухлую верхнюю губу, поглядывая на выступающих в нервозном восхищении - он кажется естественным и живым, слишком реальным для самой реальности.
Трэвор не выступает. Он уже не школьник и ещё не студент. Если он и мечтает влиться в нестройные ряды последних, его надеждам, пока что, сбыться не суждено, поэтому всё, что он может - это слушать и смотреть. Удел неудачников, проигравших, завистников и несчастных одиночек. Он действительно пришёл сюда один, хотя и пытался, безо всякого успеха, пристроиться то к одной, то к другой группе на предварительных дебатах. Таких, как он, видно издалека, успешное общество отвергает их как здоровые клетки отторгают раковые. Трэвор - неудачник, и это диагноз и приговор. Только почему он кажется тщательно спланированным?.. Как паззл, собранный из слишком хорошо подогнанных кусочков.
После того, как все участники устраиваются на своих местах и до представления научных проектов избранных юных гениев, перед собравшимися выступает сонм небожителей. В пространных речах могущественные наставники поощряют возможных приемников на подвиг ради науки, которой все они, - и те, кто уже успел сказать своё слово, и те, кто только ждёт своего шанса, - поклялись служить. Не на словах, но в своих сердцах, что стоит куда большего. Трэвор впитывает в себя поучения как прилежная пчела сладкую пыльцу, но только один раз его глаза загораются по-настоящему живым интересом. Когда он смотрит на красивую женщину средних лет в строгом костюме с отстранённым и усталым лицом. Она, как и он, похожа на шарж, набросанный искусной рукой: галочка дежурной улыбки, бодрая артикуляция там, где угадывается только безбрежная усталость и равнодушие - как зубастая рыба, скользящая под толщей мутной воды. Несколько минут Трэвор впивается в её лицо с таким плотоядным усердием, будто всерьёз намеревается его сожрать. Он словно ищет чего-то, и нельзя понять, нашёл он этот скрытый ключ или нет. По крайней мере, его улыбка кажется сытой, когда он откидывается на спинку неудобного жёсткого стула с видом человека, только что пережившего сильнейшее чувственное удовольствие.
Конференция тянется и тянется, и симфония человеческой усталости взмывает мощным аккордом к высокому потолку за считанные минуты до того, как двери зала растворяются настежь, выпуская наружу гудящих и помятых, трещащих без умолку и молчаливо-задумчивых. Большинство из них тянется в сторону кафетерия, - научная ярмарка продолжится до вечера, и многие захотят остаться. После небольшой перезагрузки они придут в себя, это одно из их основных качеств - возвращаться в исходное состояние свежести после длительной атаки на мозг. За этим они пришли сюда.
Очередь плотно сбивается в хвост многоголовой змеи, бьющей кольца перед высокой стойкой, где бариста едва успевает принимать заказы. Трэвор оказывается там в числе первых, и снова один. Вакуум, образовавшийся вокруг него, кажется, совсем не тяготит Трэвора, когда он занимает целый столик в полном одиночестве. Запах мятного сиропа и горячего кофе поднимается из пластикового стаканчика, окутывает дымкой стёкла его вей-фарерсов (воздух в фойе музея холоден настолько же, насколько раскалено солнце, заглядывающее в высокие окна). Трэвор вдыхает и цедит не торопясь. Нельзя сказать, что он кого-то или чего-то ждёт, однако он выглядит выжидающим, и проходит не так уж много времени, прежде чем женщина, на которую он смотрел в лектории, останавливается напротив, стараясь поймать его блуждающий взгляд (голубой, как глубокий январский лёд). Он замечает её не сразу, а когда понимает, что к нему обратились - что она заговорила с ним, - коротко вскрикивает, испуганно и с нескрываемой радостью. Он подхватывается с места слишком неуклюже для худощавого явно не лишённого изящества юноши, покинутый табурет опасно наклоняется, но не падает. Трэвор улыбается женщине так широко и искренне, что без труда может сойти за гиену, спохватывается, отчаянно кивает и, наконец, выдавливает из себя:
- Д-да, конечно!.. Весьма... садитесь... доктор Монтгомери, мисс... ис...
Он жестикулирует отчаянно, словно ветреная мельница, чудом не выбивая напиток из рук необыкновенной гостьи, потёртые костяшки его длинных пальцев мелькают как складки веера в душный день (и он таков и есть, несмотря на всю искусственную прохладу). Трэвор ждёт, пока женщина присядет, и только потом садится сам, придвигая табурет обратно к столу, на который кладёт широко расставленные локти. Он смотрит на неё как горький пьяница на последнюю бутылку, потом с силой заставляет себя отвести взгляд и отрывисто тихо смеётся, подтрунивая над собой и своей несдержанностью, быть может.
- Простите, это просто... Я ведь хотел подойти к вам после вашего выступления. Собственно, я и пришёл сюда ради вас... Ну, в том числе, - добавляет он поспешно, как будто для того только, чтобы его не приняли за ненормального сталкера, если ещё не поздно, протягивает вперёд нервную тонкую руку. - Трэвор Грант. Нет-нет, я ничего не представляю. Хотел бы, но... Не в этой жизни, - Трэвор улыбается легко, одними уголками губ, очевидно извиняясь за то что он - вот такой, и ничего с этим нельзя поделать. - Я не учащийся, просто свободный слушатель. Ваш большой поклонник.
Кажется, это отличный предлог для бегства, но Трэвор смотрит на предмет своего почитания с таким преданным восторгом, что это должно гипнотизировать.
- Мне очень понравилась ваша речь.

7 июля 2015 года. Энджел.

После долгих месяцев, когда пейзаж за окном был широк, изменчив, пуглив и залит солнцем, а целая вселенная сжималась до размеров одного компактного салона старой машины, путешествие на метро кажется чем-то экзотическим и невероятно волнующим. Вспышки жидкого света, похожего на чернила больной каракатицы, перемежают поле черноты в кольце бесконечного туннеля. Людей вокруг лишком много: они сдвигаются, сжимаются кольцом бурлящей биомассы, их тела издают резкие запахи - плоти и кожи, дорогого парфюма и обыкновенных испражнений, болезни и секса. Энджел прикрывает глаза, цепляется за поручень откинутой вверх тонкой длинной рукой, похожей на лапку хищного насекомого и положительно мурлычет впитывая в себя этот незнакомый, не приевшийся ещё букет как опытный сомелье.
Он не думает о том, во что это могло бы вылиться, что с этим можно сотворить, он просто покачивается, вместе со мчащимся вперёд, в неизвестность и мрак, вагончиком, позволяя потоку жизни проходить сквозь себя. Это не заставляет его чувствовать себя нормальным, да он и не гонится за подобными ощущениями. Он не чувствует себя частью толпы - он не смог бы стать ею, даже если бы захотел. Только не внутри, а это единственное, что важно. Он чувствует, как толпа становится частью него. Как этот огромный город, пастырь бессчётного стада овец, принимает его, неторопливо, неохотно раскрывая свои объятья, но тут уже ничего нельзя изменить: где овцы, там и волки - таков закон.
Впервые за долгие недели Энджел ощущает внутри себя не только спокойствие, но и живой интерес естествоиспытателя, попавшего в непривычную для себя среду. Раньше они никогда не задерживались на одном месте слишком долго, чтобы пустить корни, однако сейчас у них нет выбора. Нью-Йорк - слишком удачная бездна, чтобы не воспользоваться её подгнившим радушием. Рокки это не нравится. Он чувствует себя не уютно вдали от Миртл, от широкого полотна дороги, что упирается одним концом прямо в небо и от свободы творить всё, что только вздумается. Придёт время, и Энджел объянит ему достоинства и преимущества их нового дома. Но это будет не сегодня, не сейчас. У него есть ещё несколько сугубо личных дел под каменным надзором небоскрёбов с обложки журнала. Энджел улыбается при этой мысли, и девушка, примерно его лет, спускавшаяся навстречу ему по лестнице к платформе станции, отшатывается назад. Почему бы это? В зеркальных отражениях он выглядит обычным подростком: рост, вес, одежда, наушники от плеера в ушах, разве что лицо чуточку более вовлечённое, как у глазеющего на чудеса мегаполиса деревенщины. Только длинные рыжие волосы, - но кого этим удивишь здесь, в городе, напичканном под завязку фриками, безумцами и неформалами всех рас и возрастов, любого цвета, любого пола и даже тех, кто откровенно застрял между возрастами, расами и полами?
Замерев на выходе из метро, Энджел смотрит в стеклянную дверцу, запачканную снаружи копотью и пылью. Он смотрит в свои глаза, зелёные и абсолютно бесстрастные, как у отдыхающей рептилии. Может быть, всё дело в этом. Его лицо живёт своей жизнью, но взгляд его - взгляд древнего ящера, отдыхающего на дне болота, на ложе из костей и гниющей плоти беспечных зевак, доверившихся сладким басням о спрятанном сокровище. Он коротко хмыкает и пожимает плечами, выныривая прочь, в зной, пекло и белый свет, бьющий по городу как молот по наковальне, ритмично и беспощадно.
Его шаг размерен и нетороплив. Энджел идёт вдоль шумной дороги вдыхая пары бензина и запах зелени Центрального парка, по другую сторону дороги. Он думает о той, кого ему предстоит увидеть, спустя столько времени с тех пор, как три большие буквы расплылись по экрану его компьютера призывным знаком: ОНА. Пальцы девушки, печатавшей эти буквы, уже должны были начать разлагаться в её уютном атласном гробу, созданном специально для маленьких принцесс. Они никогда не имели особого значения в этой игре, но их стараниями возникла та связь, которая и привела его сюда, за это он был должен покойной сполна.
Энджел никогда не думал, что люди, похожие на него, существуют в природе. Начав изучать строго логичный язык цифр, в котором случались свои, строго логичные, аномалии, он начал причислять себя к одной из них. Единственной, как он считал, даже после встречи с Рокки, который тоже был сбоем в системе, но только в своём роде. Программой, написанной с погрешностью. Та, что ждала его в конечной точке маршрута, была совсем иной. Уродцем, вроде него, и страстное желание узнать, в чём заключается различие, что тикает внутри этой головы, сложенной по образу и подобию, подстёгивало его уже с апреля, и всё-таки, оказавшись у самой последней черты, Энджел медлил, окутанный облаком тысяч "что если"?
Шаг по асфальту удлинённый косо падающей тенью, размазанный в серой грязи. Волнение, если оно касалось его души, никак не касалось спокойного и гладкого лица, слишком бесстрастного, чтобы быть по-настоящему красивым. Взгляд проходящих мимо соскальзывал по нему как вода. У дверей кафе Энджел замер опять, считая отзвуки ритма глубоко внутри плотно заткнутых крохотными колонками ушей. Раз. Размытое золотистое пятно мелькнуло в дальнем углу, образ связанный с дрожащей записью на маленьком экране. Два. Движение воздуха, растекающегося внутрь помещения от резко распахнутых створок.
Он слышал каждый шаг, отражённый стократно внутри черепной коробки.
Она была такая же и совсем другая. Как отражение в тёмном стекле. Как перевёрнутая маленькая копия в камере Обскура.
- Энджел, - он отодвинул стул и медленно уселся напротив, не отпуская взгляда, ровно врезавшегося в знакомую стену зеркала. - Я знаю твоё имя, - оно могло быть любым из многих, но он его знал, повторяя про себя всё это время, как странное заклинание от хандры и непогоды, работавшее всегда. - Давно ждёшь? - скупая дань условностям, как будто для других, для тех, кто мог смотреть со стороны, и быстрый равнодушный взгляд в раскрытое меню. - Я ещё не привык к нью-йоркскому метро. Пришлось долго искать нужную станцию,- кивок в сторону заскучавшего официанта, который приближается к их столику медленно и сонно, будто приворожённый змеёй, осторожно, как на шарнирах, поворачивает голову, чтобы посмотреть вниз, на очерченную пальцем строку заказа, кивнуть и удалиться, словно в попытке спонтанного бегства. - Но это не важно. Мне тут нравится.
Он снова поднимает взгляд на неё, и улыбается как будто наконец вернувшись домой.

+6


Вы здесь » Manhattan » Флэшбэки / флэшфорварды » Delusions ‡флэш